По возвращении моем из Венеции отдал я фельдмаршалу в его кабинете отчет в моих поручениях. За обедом расспрашивал он меня о многих подробностях сего чудесного, единственного в свете, как будто из волн морских возникающего, града. Я рассказывал ему все, что в течение трех дней мог заметить любопытного. Он вздохнул, вспомнив о прежнем величии сей Царицы морей, о блеске ее торговли; но благодарил Бога, что адская политическая инквизиция поглощена ее же волнами. Между многими рассказами упомянул я, как там в трактире (Caza di Pedrillo), за общим обеденным столом, поразил меня сосед сими словами: "Chez nous a Petersbourg", т.е. у нас в Петербурге. Не полагая никак увидеть здесь русского, я вскрикнул с исступлением по-русски: "Как! Вы были в Петербурге?" Ответ его: "Я там родился". "Этого довольно, -- продолжал я, -- теперь знаю, хотя вы мне и не были знакомы, что вы гуляли там со мною по гранитной набережной, в Летнем саду, по островам, пили со мною невскую воду, слышали со мною тот же колокольный звон, тот же барабан и, объехав, как и я, множество городов, скажите также со мною вместе: "Нет краше матушки Москвы и Петербурга!" Не дождавшись ответа, бросился я его обнимать; искренность взаимных чувств наших нас тотчас сблизила, и теперь оба мы перестали жить в Венеции. Граф тут с удовольствием вспомнил, как в молодых летах, быв отправлен в Берлин курьером, встретил он также в Пруссии русского солдата. "Братски, с искренним патриотизмом, -- говорил он, -- расцеловал я его; расстояние состояния между нами исчезло. Я прижал к груди земляка. Если бы Сулла и Марий встретились нечаянно на Алеутских островах, соперничество между ними пресеклось бы; патриций обнял бы плебеянина, и Рим не увидел бы кровавой реки".

Когда фельдмаршал, по взятии австрийским генералом Кеймом Турина, возносил его хвалами и пил за его здоровье, один его земляк, из знатнейшей древнейшей фамилии, сказал: "Знаете ли, что Кейм из самого низкого состояния и из простых солдат дослужился до генерала?". "Да, -- отвечал Александр Васильевич, -- его не осеняет огромное родословное древо; но я почел бы себе особенною великою честию иметь его после сего подвига своим, по крайней мере, хотя кузином".

Случился у Суворова спор о летах двух генералов. Одному было действительно пятьдесят лет, а другому сорок. Но Александр Васильевич начал уверять, что сорокалетний старее пятидесятилетнего. "Последний, -- говорил он, -- большую часть жизни своей проспал; а первый работал на службе денно и ночно. Итог выйдет, что чуть ли сорокалетний не вдвое старее пятидесятилетнего". "По этому расчету, -- сказал маркиз Шателер, -- Вашему сиятельству давно, давно уже минуло за сто и более лет". "Ах, нет! -- отвечал Суворов, -- раскройте Историю, и вы увидите меня там мальчишкою". "Истинно великие хотят всегда казаться малыми; но громкая труба молвы заглушает их скромность", -- возразил Шателер. Суворов зажмурился, закрыл свои уши и убежал.

Непонятно, как человек, привыкший по утрам окачиваться холодною водою, выпарившись в бане, бросаться в реку или в снег, не носивший никогда шубы, кроме мундира, куртки и изодранной родительской шинели, -- мог в горнице переносить ужасную теплоту. В этом походил князь Александр Васильевич на наших крестьян в избах. Подобно им, любил и он быть в полном неглиже. Я, а со мною и многие, страдали в его теплице. Нередко пот с меня так и катился на бумагу при докладах. Однажды закапал я донесение, хотя по содержанию своему не очень ему приятное. "Вот, Ваше сиятельство, я не виноват, -- сказал я ему, -- а ваша Этна", указав на печь. "Ничего, ничего, -- отвечал он. -- В Петербурге скажут или что ты до поту лица работаешь, или что я окропил сию бумагу слезою. Ты потлив, а я слезлив". Так же и австрийский генерал-квартирмейстер Цах распалился до того, что, работая с ним в кабинете, снял с себя галстух и мундир. Фельдмаршал бросился его целовать с сими словами: "Люблю, кто со мною обходится без фасонов". "Помилуйте, -- вскрикнул тот, -- здесь можно сгореть". Ответ: "Что делать? Ремесло наше такое, чтоб быть всегда близ огня; а потому я и здесь от него не отвыкаю".

Государыня Императрица Екатерина, узнав, что Суворов ездит и ходит в ужасные трескучие морозы в одном мундире, изволила, для сбережения его здоровья, подарить ему пребогатую черную соболью шубу. Он принял сей дар Монаршего благопризрения с должным благоговением; возил с собою в карете, держа со всякою бережливостью на коленах; но никогда не дерзал возлагать на грешное свое тело, как он отзывался о себе по христианскому смирению.

При вступлении войск наших в Варшаву дан был приказ: "У генерала Н.Н. ... взять позлащенную его карету, в которой въедет Суворов в город. Хозяину сидеть насупротив, смотреть вправо и молчать, ибо Суворов будет в размышлении". (Надобно знать, что хозяин кареты слыл говоруном.)

Некто вздумал назвать Суворова поэтом. "Нет! Извини, -- возразил он, -- поэзия -- вдохновение; а я складываю только -- вирши".

Говорили об одном военачальнике, которого бездействие походило на трусость. Граф тут сказал: "Нет, он храбр; но бережет себя, хочет дожить до моих лет".

Генерал-Квартирмейстер Цах, говоря о Карле XII, назвал его Донкишотом. "Правда, -- сказал граф, -- но мы, любезный Цах, донкишотствуем все (mir alle donquischotienen), и над нашими глупостями, горебогатырством, платоническою любовью, сражениями с ветряными мельницами, также бы смеялись, если бы у нас были Сервантесы. Я, читая сию книгу, смеялся от души; но пожалел о бедняжке, когда фантасмагория кукольной его комедии начала потухать пред распаленным его воображением, и он наконец покаялся, хотя и с горестию, что был дурак. Это болезнь старости, и я чувствую ее приближение". Цах при сем случае рассказал анекдот, что когда у знаменитейшего ученостию Медика, Сиденгама, при кончине его, просил другой доктор совета, какою книгою ему при лечении руководствоваться, ответствовал он: "Читайте Донкишота".

Из всех отраслей военного искусства преимущественно любил князь Александр Васильевич инженерную науку. Посему Великая Екатерина и поручила ему построение и поправление крепостей в Финляндии. Вобана знал он почти наизусть, и вот причина, как он говорил: "Покойный батюшка перевел его, по Высочайшему повелению Государя Императора Петра Великого, с французского на российский язык, и при ежедневном чтении и сравнении с оригиналом сего перевода изволил сам меня руководствовать к познанию сей для военного человека столь нужной и полезной науки". Книга сия сделалась теперь очень редкою; я видел ее в рукописи; заглавие ее: