Я сказал — в журналах, в газетах.
— Это дело. Ну, а насчет войны што — будет али нет? — перекинулся разом Василь Василич.
И у нас поднялся тот бесконечный вопрос об опасностях войны для крестьянства, о разорении и прочем, который здесь подымается так часто. Разговорились до полуночи. Я объяснял что и как мог. Все сидели молча, слушали. На полатях темной закопченной избы старушка мать — и та не спала, слушала. Только молока нам втащила, поставила— и айда кверху. На постели Вася с Ваней, облокотив подбородки на ладони, впивались в меня взглядами, слушали все внимательно, затаив дыханье. Завлек их разговор-рассказ мой.
Когда пошли на сеновал, все гурьбой провожали: кто светил, кто нес одеяла, покрывала… Легли. И сотни невидимых кровопийц тотчас впились в тело: блохи, вши, невидимые камушки, налетели, зазвенели комары, полезла за пазуху сенная труха… С час ворочались мы и почесывались с Борисом Федорычем. Потом слышу — и он захрапел. Вася с Ваней захрапели раньше. Такое зло-обида взяла, что спать не могу. Встал, закурил и снова встал, покурил, а заснуть так ни минуты и не сумел. Еще темная темь была, когда я разбудил Бориса Федорыча. Разбудили и Васю; он — провожатым куда-то на новую, никому неведомую глухую сечь, где уйма малины. Зашагали во тьме.
Вася, босой, впереди, по лесным тропкам, по зарослям, болотами, вязкими топями. Было хмурое дождливое утро. Деревья намокли и стряхивали на нас густые липкие капли. Высокая трава промочила брюки, мы насквозь были мокры, настроение пакостное, измерзли, задрогли. А Вася босой — и ничего, шагает. Я еще тут подумал: какие-то они особенные люди, словно из другого теста сделаны. Вот и сейчас— как ни в чем не бывало. И в армию попадет, такие будет походы отхватывать, только дивись. Тоже вот по стуже, босой или с натертыми ногами — вынесет все… Удивительный народ! У Васи нет сапог, давно ему собираются сшить, да со средствами никак не соберутся. Шли-шли — вот она и сечь. Отец святый что-то под нос себе буркает, бранится, что тьма еще темная, ягод не видит на кустах, одна ежевика тычет в нос. А дождик мочит и мочит. Сели мы под елочку, пережидаем, не минует ли. Вася на небо глянул.
— Этот, — говорит, — надолго. Все небо затянуло. И стало нам тошно-тошнехонько.
Ан, погода переменилась. Стало светлей-светлей, скоро и голубеть начало, солнце показалось. Повеселели мы. Вася куст нашел — красна, крупна, светит, гроздьями висит. И меня позвал. Разговорились мы понемногу, и жаль мне стало Васю. Девятнадцать лет живет в лесу, здесь родился, здесь и умрет, видимо, лесником, как покойный отец его, от которого сыну по наследству и сторожка перешла. Писать-читать кое-как выучился Вася, но дальше Козельска не бывал, даже Калугу разу единого не видал. И хотел я Васе молвить доброе слово.
— А вот в Москву попал бы, — говорю, — на курсы стал бы ходить, все узнал бы. Теперь крестьянам дорога широкая. Как, Вася, наверно, хотелось бы?
Каково же было мое удивленье, когда Вася спокойно мне сказал:
— Нет, я из лесу никуда не з'йду — в лесу хорошо… Мы навсегда в лесу… Вы тут потише, к бревнам-то, — повернулся он ко мне, — под бревнами осы,