-- Эго здорово!
-- А то нет? -- подхватил Лукич.-- Теперь сорок три, да опять сорок три... да целое лето шугать: весь завод, надоть, лечить будут... Ладно уж псами в закутках быть -- не все злому аспиду, и нам пожить охота!
Он осанисто поднял голову, распрямил сутулые плечи и, наивно, по-детски моргая подслеповатыми глазами, пытался отразить на лице своем достоинство, гордое достоинство человека, узнавшего себе настоящую цену.
Я чувствовал в голосе Гаврилы Лукича торжественную, все выше, выше нараставшую ноту; что-то булькало и вздрагивало у него в горле, словно душил изнутри его страшный напор, то забивая наглухо речь, то раскатывая ее переливчатым улюлюкающим горохом, то вдруг вышибая высокими, резкими, гордыми выкриками. Лицо Лукича озарилось, как у ребенка, темные глаза стали светлы от восторга, пропали морщины с желтого длинного лица, и лицо стало прекрасно, омолодилось внутренней моложавостью, ядреной свежестью всего его существа.
-- Тридцать лет не замечали, злые аспиды, что скот, что человек маялся в трудной доле... Мог ли я думать, ждал ли я когда, чтобы сам директор -- теперешний, не тот,-- чтобы подошел он ко мне, как бы ты вот стоишь, подошел да сказал: "Долга твоя жизнь, Гаврила Лукич... Велик твой труд, Гаврила Лукич... А радости в жизни не знал ты, товарищ. Так вот за работу твою долгую да честную -- мы, все рабочие завода, дарим тебе орден!.." Вот он... орден!
И Гаврила Лукич распахнул кожаную тужурку. На груди его широкой сочной печатью красовался орден Трудового Знамени. Замер на минутку Лукич, глядел остановившимся, невидящим взглядом в пустое окно, пока разглядывали мы его орден, и сказал тихо и поучительно:
-- Эта железка -- тьфу! А вот уваженье да память обо мне -- эт-то да! Ведь це-лый завод в собраньи стоял, бабы аж плакали, смотреть нельзя, когда подошли это ко мне все мои товарищи да ручку пожимают, да целовать меня стали, а сами, гляжу, опять же плачут с радости... Как я вынул тогда руку из кармана, поднял ее кверху, вот так, чтобы над самой головой, и говорю: "Верно, товарищи, будто всю жизнь я жил как пес непригодный... Верно, что семейство мое (семеро!) тоже, окромя горя, не знало жизни... А теперь такой вышел момент на роду моем, что заметили, добром помянули меня... не все жить по-собачьи: шабаш! От этого дня, говорю вам крепко-накрепко: коли меня в пример да работу мою напоказ ценить, как и нельзя бы оно лучше, а я наддам, наддам паров на работу свою: это вам мое слово!"
-- Оценить человека -- большое дело,-- говорю ему.
-- Ну, как же не большое, коли работа весело идет! Я што ж, по себе -- я за жалованьем, к примеру, большим не гонюсь, мне денег много -- куды их? А вот ребят троих -- учут; а вот бабе на родах -- опять же помощь какая ни есть. Чего мне -- уехал теперь, и горя мало: на месяц шесть им червяков оставил да в кооперативе кредиту на три червячка... Себе взял три: плохо? То-то и оно.
Потом разговор перешел на производство,-- тут Гаврила Лукич как рыба в воде. Шутка ли, аэропланы сготовлять! Вдавался он во все тонкости, в мельчайшие детали своего производства, а я стоял и серьезно, вдумчиво слушал про эти коленчатые машины, про цилиндры, поршни, винтики, стержни, рычаги, шестеренки...