Вот именно! Они сами — тогда, эти — теперь.

А здесь, на чужбине, он весь ушел в любование прошлым, в личную судьбу. Россия стала для него придатком к ней, к пейзажам Нестерова и Левитана. Живое тело России он обратил в ландшафт!.. В этом и заключается его основной грех, тягчайший грех его поколения.

Взвод скрылся, завернув в боковую улицу. При повороте Алёша оглянулся, махнул рукой… Подберезкин, всё еще стоявший на месте, ответил, улыбаясь. Потом он тихо пошел вперед без всякой цели. Во всём этом сцеплении — подумал он — в его возвращении в Россию, в прощании с отчим домом, в недавней службе днем в Великую Субботу и вот в этой встрече было что-то знаменательное, за всем стоял какой-то перст… Словно его провели, указывая: вот, смотри, всё это было — и прошло, а жизнь всё-так идет своим вечным строем…

Он вышел какой-то улочкой на окраину города к березовой рощице. Вдоль опушки всё цвело: черемуха, сирень, дикая яблоня, а роща была полна звуков и света: не умолкая, кричали соловьи, и дрозды, и малиновки, и воробьи, и кукушка, а солнце обливало всё жаркой влагой: от берез струился нежный запах. И корнет подумал: всё это происходило каждый год, цвело и ликовало на мгновение, чтобы потом умереть. Какой в этом был, в сущности, великий смысл: — иначе же не было бы просто жизни, не могло быть. Одно же зависело от другого.

«Мне время тлеть, а вам цвести» — опять подумал он. — Нет, нет, — еще рано! И в 40 лет жизнь еще не кончена, и в 60 — нет; она никогда не кончена, если не поставить себя вне ее. Над рощей возносилось несколько старых огромных дубов. Их изборожденные, перекрученные стволы были голы, сухи, а на вершинах пробивалась свежая зелень и зачинались плоды, — чтобы пасть на землю и дать завязь новой жизни.