— Что, что? — кричит дядя.
— Проклятое ружье? — отвечает отец, щупая плечо — надеюсь, что не переломило ключицу… Верно, заржавело где-нибудь в дуле. — Морщась от боли, он силится подняться, протягивает Макару левую руку: — Благодарю, Макар, в самый момент кончил — еще минута, и он помял бы мне кости, как пить дать…
— И медведь — костоправ, да — самоучка, — раздается голос сбоку и глупый смех; оглянувшись, я вижу Егора — он куда-то совсем исчезал и только теперь появился.
— Что ты так долго не стрелял, Макар? Заснул, что ли? — сердито спрашивает дядя. — У меня патроны запропастились куда-то, как на грех. — И я вижу, что отец чуть заметно улыбается.
— А у меня всего один заряд в дуле-то, ждал, пока боком повернет, — отвечает Макар.
А медведь лежит на снегу, левый глаз его широко открыт, прозрачен и чист, как будто зверь только притворяется, наблюдает за нами, но впились в снег когти, как четки, вяжутся одна на другую капли крови. Кругом бродят, нюхают собаки, почему-то совсем притихшие. Еще долго возятся с тушей, взваливают на розвальни; бьют ногами, рвутся лошади, приходится их привязать. Отец устраивается тоже в розвальни, рядом с тушей, облокачивается на левый бок, — сидеть он, видно, не может, — вытягивается на сене. Я еду с дядей в санках. Первое время он пасмурен, скоро, однако, отходит и вновь называет меня «поэтом», но мне неприятно, что он шутит; я думаю об отце, о Макаре, о мертвом медведе. Как быстро всё это кончилось!.. На улице уже начинает темнеть, воздух стал холоднее, острее; лес иногда редеет, и пространство между деревьями кажется наполненным застывшей, прозрачно-зеленой влагой. Не слышно ни одного звука, только бьется брюхо у лошадей, бегущих рысью, шипит колея. А когда мы выезжаем в поле, дома вдали чернеют, как горбы спящих животных, на западе широко разлился закат, и на этом багряном фоне отдельные силуэты деревьев походят на карандашные линии. Вьется, свистит ветер, полощет, как дымом, снежной пылью, забрасывает в глаза.
XII
На Рождество вышли на побывку четверо солдат, среди них Мишка, сын Настасьи, нашей кухарки. Ему едва исполнилось двадцать лет, я помнил, как он играл еще подростком на деревне. На войну он пошел добровольцем — как единственного сына при матери его бы не призвали; у Настасьи были земля и изба в соседней деревне, верстах в трех от нас. Надел ее в полторы души обрабатывал с тех пор ее брат, живший своим хозяйством. Мишка приходил к нам каждый день на кухню, спал, однако, дома. Он вышел на побывку после ранения в левую лопатку, с георгиевским крестом четвертой степени: вынес под огнем из проволочных заграждений раненого офицера. Еще недавно Мишка бегал босой по улице, и я никак не мог себе представить, что он был на войне, солдат, георгиевский кавалер, и чувствовал к нему необыкновенное уважение, стыдясь, что сам я так мал еще и не мог идти на войну. Мишка меня должен был — по моим понятиям — презирать. Вместе с Мишкой вышел на побывку Данила, меньшой сын Шевелюги — лохматого, вздорно-крикливого, вечно-пьяного мужика с конца деревни. И он заходил к нам на кухню с Мишкой; оба оставались подолгу сидеть, рассказывали про войну Настасье, Авдею и Егору. Мать моя боялась шумного Шевелюги, и он у нас почти никогда на кухне не бывал, хотя отец приучил всех мужиков запросто заходить к нему: поэтому Данила первое время дичился, сидел волчком. Ему было уже за двадцать лет. Приходил иногда еще мужик, по прозвищу Порт-Артур, участвовавший когда-то в японской войне и ею навсегда выбитый из колеи: он мог говорить только о той войне, скоро однако впадал в раж, начинал кричать, поминутно прибавляя Порт-Артур и терял всякую нить рассказа. Вначале, когда я появлялся на кухне, меня дичились, разговор смолкал и, постояв неловко несколько минут, посмотрев с уважением на Мишкин крест, я уходил; и тотчас же, едва закрывалась дверь, на кухне вновь начинали разговор. А позднее ко мне привыкли и уже больше не стеснялись.
На другой день после охоты Макар свежевал на кухне медведя; я пошел посмотреть. Кроме всех наших и Макара, были сегодня Мишка, и Данила, и Порт-Артур, и еще один солдат — санитар лет тридцати, пробиравшийся на побывку к себе на деревню дальше. Как его занесло к нам на кухню, я не знал — об этом у нас не спрашивали.
Шкуру с медведя уже сняли; она висела в боковуше над огромным тазом с водой; Макар возился над тушей, разрубал мясо на куски, складывал и солил их в бочке. Пришлый санитар, маленький, рыженький, веснущатый солдатик, рассказывал о своих местах, причмокивая губами, весь исходя, видно, от радости, что скоро «пребудет» домой, как он говорил.