Единственный драматург, произведения которого -- в противоположность Ибсену и Сарду -- стараются в Америке представлять полностью, это Шекспир. Несколькими словами можно объяснить, почему именно янки делают исключение ради Шекспира. Шекспир -- всемирный гений, великий, старый учитель. Мир страстей, изображаемый им, гораздо грубее и проще нашего, его любовь, гнев, отчаяние и наслаждение потрясают своей несложной силой. Мы понимаем, что эти яркие чувства без оттенков, без переливов, принадлежат отжившим людям прошедших времён, а потому Шекспир не современный психолог. Моё скромное мнение заключается отнюдь не в том, что Шекспир устарел, скромное мнение моё то, что он просто стар. В чувствах его так мало осложнений, они возникают по внешнему поводу и разрешаются, не поддаваясь случайным и противоречивым побуждениям. Психология Гамлета -- оазис, но и в этом оазисе есть маленькие пустыни. Построение драмы так же просто и несложно у Шекспира, как и изображаемые им чувства; по сравнению с современными драматургами, он отличается прямо восхитительной наивностью. Так, например, в "Отелло" происходят удивительнейшие вещи только из-за того, что носовой платок упал на пол. Шекспир -- не современный драматург, но он драматург вечный.
Шекспира исполняют на американских сценах, во-первых, потому, что он великий старый учитель и исполняется на сценах всего мира, во-вторых, потому, что он -- древность, что произведения его написаны до 1700 года, а в-третьих, ещё потому, что на Шекспира смотрят в Америке, как на полуамериканца, как на национальную собственность. Когда узнаёшь, что янки пытались даже Наполеона III сделать американцем, то не особенно удивляешься и тому, что Шекспира постигла та же участь. Он этого достоин, право, кажется, он заслуживает этого. А потому и вешают портрет его над сценой. Да и почему бы не повесить его? Шекспир был таким человеком, какого не постыдилась бы ни одна нация. Тем не менее, и в этом случае поступают с похвальной предупредительностью. Если над сценой вешают портрет иностранца, или, во всяком случае, человека, в подлинности американского происхождения которого всё-таки можно сомневаться, то над сценой же желают видеть и пару портретов других людей, в американском происхождении которых ни одна душа не могла бы усомниться, а потому и вешают пару других. А так как у Америки нет драматических писателей, то можно было бы подумать, что всего более кстати повесить рядом с Шекспиром величайших актёров страны. Но их мы там не увидим, -- ни Кина, ни Бутса, ни Мэри Андерсен. Рядом с Шекспиром висят Джордж Вашингтон и Авраам Линкольн. Видя эти лица, сразу чувствуешь, что Шекспир попал в высшей степени художественную компанию!
Нередко случалось, когда я сидел, бывало, в американском театре и от скуки просматривал объявления в программе, меня вызывал из моего равнодушия внезапный взрыв одобрения со стороны зрителей, аплодисменты и крики "браво", потрясавшие театральную залу. Что же такое произошло? Смотрю на сцену -- нет, ничего особенного, какой-то человек стоит и говорит монолог в 1/2 мили длиной. Тогда я с величайшим удивлением спрашиваю у соседа, по какому поводу так расшумелись.
-- О! -- отвечает мой сосед, хлопая в ладоши так, что едва может говорить, -- о, -- повторяет он, -- Джордж Вашингтон! -- наконец произносит он.
Оказывается, что человек там на сцене действительно произнёс имя Джорджа Вашингтона в своём монологе. Этого было достаточно. Этого было более чем достаточно. Вся эта человеческая масса была наэлектризована, поднялся шум хуже, чем на котельном заводе; все кричат, вопят, стучат зонтами и палками по полу, швыряют бумажные шарики в тех, кто не орёт вместе с ними, бросают носовые платки и свистят -- всё это только из-за имени Джорджа Вашингтона! Казалось бы, можно слышать имя Джорджа Вашингтона, не теряя при этом рассудка на целых пять минут; но это может казаться только до тех пор, пока не знаешь американского патриотизма. Американцы так горячи в своём патриотизме, что даже драматическое искусство не может избегнуть его позорного и скверного действия. Искусство заключается в том, чтобы вплести в монолог имя Джорджа Вашингтона! А обязательный долг человека и гражданина -- аплодировать этому имени, едва услышав его. Чего именно и не хватает американскому театру, так это духа художественности. Есть в нём и недюжинные силы и шекспировские драмы, но духа нет. Тотчас же чувствуешь этот недостаток духовного настроения, как только войдёшь в американский театр. В нём не чувствуешь себя, как в храме культуры, как в воспитательном учреждении, а скорее, как в ловко разукрашенном балагане, где видишь обстановочные безделушки и слышишь ирландские остроты. Там каждую минуту мешают. С галереи сыплются вам на голову папиросные окурки и ореховая скорлупа; служители снуют вокруг и кричат, предлагая воду, которую носят на доске, или сластей -- в мешке; идёт купля-продажа; звенят деньгами, шепчутся, говорят вслух, рассказывают друг другу о рыночных ценах и урожае пшеницы. Затем является человек и раздаёт репертуар на будущую неделю: репертуар этот вполне соответствует тому же духу, которым проникнуто и всё остальное, он совершенно похож на американское банковское свидетельство. Всё -- предприятие, скоморошество, бездушие.
Эта публика вовсе не чувствует своей доли ответственности за неудачи и слишком грубые ошибки, какие могут случиться на сцене; она не предъявляет никаких требований к искусству, потому что сама слишком мало художественно образована; она хочет только забавляться и ушиваться патриотизмом. А потому у артистов слишком мало извне побудительных причин для усовершенствования, для достижения высшего. Они встречают мало понимания, а ещё меньше могут ожидать разумной критики. Это слишком часто кладёт весьма заметную печать на представления. Исполнители громко говорят друг другу колкости, а публика обыкновенно забавляется этим. Теодора, уже лёжа мертвая на смертном одре с закрытыми глазами, вдруг открывает глаза и снова их закрывает, и этому публика обыкновенно смеётся. Актёров отнюдь не станут освистывать, если они умышленно и чтобы вызвать смех разбивают созданную с таким трудом иллюзию зрителя. Наоборот, ни на одной американской сцене не задумываются перед тем, чтобы отнять у зрителя иллюзию.
В "Оливере Твисте" видел я господина, идущего по улице без шляпы. Сцена представляла собою лондонскую улицу, но человек, игравший в пьесе роль благодетеля Оливера, очевидно, хотел показать себя публике человеком с простонародными обычаями. Вот почему он оставлял свою шляпу дома, когда выходил на улицу с целью кого-нибудь благодетельствовать... В пьесе национального характера видел я следующее: сцена представляла военный лагерь. Молодой воин входит в лагерь; это ирландец, а, следовательно, и шпион; он открыл важные вещи, и ему непременно нужно послать депешу к своим друзьям в другой лагерь.
Разумеется, ему не представляется возможности это сделать. Вдруг он хватает лук, лежащий на полу -- зачем же, между прочим, лежит здесь на полу лук? Ведь это не индейское побоище, это современная война с огнестрельным оружием, -- тем не менее, он хватает лук, насаживает депешу на стрелу, натягивает тетиву -- и стреляет. Стрела падает. Стрела падает на пол, тут же. Все мы сидели и видели, что стрела упала именно тут. Ну, разумеется, вам кажется это вполне достаточным основанием предполагать, что стрела не могла попасть в другой лагерь? Ничуть! У ирландца нашёлся человек, который стоял и рассказывал, какой путь совершила стрела; как она пронизывала воздух, летела всё дальше и дальше, разрезала эфир, подобно лучинке, сверкала, свистела, достигая цели -- и, наконец, упала прямо к ногам союзников в другом лагере! Тогда янки в театре захлопали со всех сторон -- северные штаты были спасены. А стрела лежала себе на полу... И этот казус со стрелой -- отнюдь не случайность; я нарочно проверял это представление; пьеса шла каждый вечер, но со стрелой дело каждый раз обстояло не лучше; как только ей стреляли, она падала на пол. Но раз она всё-таки пролетала пять с половиною английских миль, не было никакого основания подымать шум из-за этого. Зато этого и не делали.
Итак, драматическое искусство в Америке также нуждается в духе художественности, в некотором просвещении, в дуновении чистого искусства.