Ойен опять расстёгивает пальто.

-- Ну, вот, спасибо, большое спасибо. Эх, вы, поэты! Куда ты, например, направляешься сейчас?

-- Я, должно быть, похожу немножко здесь и посмотрю на дома. Я не могу спать, я считаю окна, и это вовсе не так глупо, как может показаться. Иногда я испытываю истинное наслаждение, когда глаз мой отдыхает на этих четырёхугольниках, на этих чистых линиях. Ну, да ты в этом ничего не понимаешь.

-- Ну, вот ещё, как это не понимаю! Но я думаю, что и люди... И люди, плоть и кровь, не правда ли, это тоже имеет, свой интерес?

-- Нет, стыдно сказать, но люди мне опротивели. А вот какая-нибудь чудесная, пустынная улица, в роде той, что сейчас перед нами, это другое дело. Ты никогда не замечал, какая в этом красота?

-- Я то не замечал! Я ведь не слепой, слава Богу! Пустынная улица имеет свою красоту, свою прелесть, особое очарование. Но всё в своё время... Ну, не хочу тебя задерживать. До свиданья в четверг.

Мильде сделал приветственный жест, приложив тросточку к шляпе, повернулся и пошёл вверх по улице.

Ойен продолжал путь один. Не прошло и нескольких минут, как оказалось, что он потерял ещё не весь интерес к людям, он сам наклеветал на себя. Первой попавшейся женщине, окликнувшей его, он с радостью отдал свои последние две кроны и молча пошёл дальше. Он не сказал ни слова, его маленькая, нервная фигурка исчезла прежде, чем женщина, успела поблагодарить его...

И вот наконец всё стихло. В гавани умолкли лебёдки, город успокоился. Глухие шаги одинокого человека раздаются где-то вдали, но нельзя разобрать, где именно. Газ беспокойно мигает в фонарях, два полицейских стоят на перекрёстке и разговаривают, время от времени ударяя одной ногой о другую, потому что у них зябнут пальцы. Так проходит вся ночь. Кое-где человеческие шаги, да местами полицейские переминаются с ноги на ногу и стучат сапогами от холода.

V.