Проснувшись после обеда, бабушка позвала не внука, а няню покойного своего сына.
В низкой комнате, с большой изразцовой печкой и лежанкой, с божницей во весь угол, со столом, покрытым скатертью, поверх которой стояли теперь самовар, сушки, крендели, – пахло травами, лампадным маслом, свечами из чистого топлёного воска, – пахло стариной, миллионами, десятками миллионов.
– Ну, садись, слушай, – всё тебе выложу и суди меня: умно или глупо я сделала дело. Первым делом в Елабугу я поехала к сводному брату. Два дня погостила, – примечательного ничего, и дальше. Ну, словом, Каму изъездила, Вятку изъездила, Белую, – там-то и вовсе опустел народ, – тут в Перми приметила одну, хотела уж было к ней ехать, да всё слышу то тут, то там – про Кунгур мне шепчут…
– Коренного благочестия сторона, – вздохнула нянька.
– Дочь лесовика. И лесам счёту нет, и деньгам, и сама-то красавица писанная, и семья старого благочестия, хоть уж не очень так, не до дикости: дочка, как мой же, по городскому одевается. Бежим мы по Каме пароходом, – я уж, значит, порешила было в Пермь ехать, – снится мне сон, что в лесу я. Ели высокие, до неба, мохнатые, иду я, оглядываюсь, без дороги…
– Страсти-то какие! – снова вздохнула нянька.
– А ты слушай, то ли будет ещё… Вдруг прямо на меня медведь, – аграмадный, на задних лапах, прямо на меня. Хочу я крикнуть, нет голоса, а он навалился на меня, да мордой тычет в лицо, тычет, а морда мохнатая, да мягкая…
– Это к добру: это свой же домовой по тебе соскучился…
– А тут человечьим голосом, да как из ружья: Федю.
– Вещий сон…