- Смотрите, пожалуйста!

- Не считайте меня нахалом. Я говорю в смысле глубочайшего уважения и благоговения к ней. Как к богу, когда говорят ему ты. В ней такая непередаваемая прелесть. Это птичка, это самый нежный цветочек, это волшебница, фея. Я помню, в детстве, наслушавшись сказок, так благоговел перед феей, доброй волшебницей, и радостный ждал, что вот-вот она появится. И если б тогда вошла ваша Лизочка, я бы, вероятно, сразу заболел нервной горячкой. Отчего она такая неземная у вас?

Марья Андреевна опустила глаза и тихо ответила:

- У нее чахотка. Она проживет очень недолго.

Карташев долго молчал, пораженный.

- Господи! Как это ужасно! Все светлое, все радостное является только для того, чтобы еще мучительнее подчеркивать что-то такое страшное и неотразимое, что сразу руки опускаются и спрашиваешь себя: зачем все это, к чему жить? В этом, конечно, и утешение, что и сам не долго переживешь тех, кто прекрасен, кто дорог, близок, но зато так скучно делается от этого сознания, что готов хоть сейчас в могилу.

- Ну, эти погребальные разговоры теперь бросьте, потому что идет Лизочка.

Елизавета Андреевна взошла по ступенькам, держа в руках нарезанные цветы. Она подошла к Карташеву и, откинув голову, показала ему розы, гвоздики, левкои.

Карташев восторженно смотрел на Елизавету Андреевну, тоже со стыдливым выражением смотревшую на него.

- Ах, если бы я был художником, я бы так и написал вас с цветами. Я написал бы вас в ста видах и составил бы себе этим одним и громадное имя, и состояние.