Пришла осень, пришел Илька с женой к отцу назад. Прогнал — и разговаривать не стал!

— Ну так как же…

Воет Илька, баба с ним рядом сидит, — даром что простой, а тоже озлился: народ идет — пусть смотрят люди добрые, как отец награждает сына. Так ведь смотри не смотри — его воля; вой не вой — прошибешь разве этим? Он и сам, поди, слушает да веселится, что шутя от дурака отвязался. Поселился Илька на углу против отцовской избы и живет, глядя, раскрывши рот, на отцовский дом, как пес голодный. Колотится: нужда… Там поработает, здесь, — тянет день до вечера всухомятку, а жаловаться миру на отца не идет.

Дети пошли. Сам, жена, трое детей, хозяева с детьми — шесть голов, одиннадцать всех. Жмутся в семиаршинной избенке из трехвершкового лесу, — зима придет — промерзнет тонкий лес, а с полу ровно со двора несет.

Заморыши дети у Ильки, а живут. Младший и в деда и в мать: на материнском лице, тонком, прозрачном, нежно и мягко вырисовались дедовские приподнятые глаза: уставится, смотрит ими полуторагодовалый заморыш, — грустно, грустно; тянет гнилым носом, подлизывает по временам языком и, точно булавкой, колет своими глазенками в сердце.

Дед на что ненавистник, — ему хоть мир весь пропади, — и тот ровно чует к нему что. Не может смотреть, — замутит что-то внутри и пойдет, пойдет, — только рылом вертит.

— Ишь, чует… — наблюдает и передает свое наблюдение Илька жене.

И, бывало, что выпросить — уж с внуком идет Илька — что-нибудь да урвет — только уводил бы скорее внука.

А то заметит дед внучка на улице, остановится в расщелине у ворот — его не видно — и глядит на внучка и тянет к нему не то охота приласкать, не то схватить за ножонки да об угол, чтоб и духу его не было, не мутил бы душу. А там отойдет и забудет и об внуке и об сыне: пропадайте вы все пропадом — брюхи ненасытные, пустые…

Только бы еще от этого разбойника Пимки — второго сына — отвязаться. Эх, и растет же разбойник! В кого уродился только. Глаз черный, сам черный, злой — словно кровь какая эфиопская в нем. Бывало, бьет его отец — как волчонок бросается, скачет. Бьет, бьет до полусмерти — бросит, добил… Отдышался — опять такой же. И такой пакостный и страху в нем нет. Илька, бывало, так и затрусится, а этому хоть что! Лезет, хоть убей вот его — нет в нем страху — злость одна дьявольская сидит.