Не годится: сочтешь — как раз дьяволу в свиток попадешь. Дьявол-то он везде и всегда, и в церковь ему ход не заказан: храни господь! Угоднику одному как напортил. Пошел он в церковь, а дорога через речку, а он прямо в воду. Черт ему и кричит: «Утонешь: что по мосту не идешь?» Народ остановился, смотрит: глядят, а святой-то по воде, как по суху идет. Досадно черту стало: сам же всех и заставил обратить внимание. «Ну, думает, уж я тебя совращу». Пришел угодник в церковь и стоит. Стоит и смотрит. Грешит народ: тот шу-шу, та хи-хи, мысли у всех грешные. А черти вверху так клубмя и кишат, — хлопочут, возятся, на свитках длинных-длинных всё пишут да пишут. Не хватило бумаги: на спинах своих писать стали. Одного черта схватили и начали вытягивать, чтоб места побольше было записать: тянули-тянули, и лопнул черт, а черти кувырком, кто куда… Смешно стало святому на усердие чертей смотреть, не выдержал и усмехнулся. Кончилась служба, пошел домой святой, дошел до речки и опять кричит ему черт: «Утонешь, — на мост иди!» Остановился народ и смотрит, — глядь и вправду тонет праведник, — грех-то, что усмехнулся, — потянул книзу. Заплакал святой и пошел на мост: соблазн, а дьяволу ведь то и нужно.

Хе-xe-xe! Вздохнет всей грудью Михайло и примется бить поклоны. Его гладко выбритый затылок покраснеет, вымазанные жиром волосы лоснятся и блестят, пот крупными каплями выступит на мелкой-мелкой сетке веснушек, покрывающих его, в один цвет с волосами, лицо: едва-едва между ними сквозит розовое тело да голубые глаза; чистые, ясные, с прозрачным отливом глядят они с надеждой и верой на святых угодников.

Любит Михайло Филиппыч торжественную службу.

Бывало, под вечер, в субботу в пост, когда молодое солнце глядит в окна и словно не насмотрится и словно жаль ему уйти; когда волны ладана, как живые, движутся, и последний дневной свет сливается с трепетным и нервным огнем свечей, отчего ярче выходят из мрака святые образа и сильнее горят их ризы; когда тихо и стройно, точно льется в душу мирное смиряющее пение: «Слава в вышних богу и на земле мир», — Михайло всем сердцем проникался святой чистотой службы, падал на колени и в немой молитве, чуя в душе бога, счастливый и трепетный, только кивал головой да плакал. В такие минуты — всё, весь мир, все блага его отдал бы Михайло, чтоб только всегда чуять бога, чтоб только «пела» душа его.

И отдал, да не убавил на селе скорби. Один голод скачали, другой без передышки такой же.

Народ в нужде да в мирском: иному так подошло, что из-за пуда хлеба хоть глотку режь. Всё, вся речь, все помыслы только об том, как бы добиться копейки, как ни добиться, но добиться, чтоб прокормить ненасытную утробу — свою, детей, чтоб протянуть как-нибудь до лучших дней. А где они? Сев придет — не веселит душу.

Не угодна, видно, стала людская работа богу.

Хворь, как в открытую дверь, повалила: с горячки в холеру, с нее опять в горячку. Много народу как метлой смахнуло; унесло и сына Михаилы Филиппыча.

Жаль сына, жаль старуху, жаль мир, а помочь нечем. От всяческого незнания да бестолочи неурядица большая идет в деревне. В другой раз и видно Михаиле, где зло то, будь воля его, объяснил бы в два слова. Так ведь мужик. Мужицкую речь кто примет да в разум возьмет, чтоб все одно к одному подошло? Кому бы самому учиться — учить лезет, — а чему? чего и сам не знает… как в сказке: иди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что. Не стало сил. И средний мужик проел все, и хлеб и скотину: пошли на запашку — руками пахать станем.

Идет по деревне гул. Гомонят богатеи.