Но Маньяман, опустив голову, смотрела в землю, и ни один мускул не шевелился на ее старом вспухшем лице. Мялмуре, не понимая разговора, все смотрела своими черными глазами в лицо доброго барина. А Гамид так внимательно всматривался в спину коренника, словно в первый раз ее видел.

Неприветливо и сурово нахмурился Елалдин, как те синие тучи, что надвигались на веселое солнце:

— Ну, прощай, Дмитрий. Заезжай-ка ко мне: дело у меня есть, — сказал барин.

— Ладно, заедем… с богом.

— Прощайте.

Отперли ворота, и выехал барин, а с ним и праздник души старой Маньяман. Тихо пошла она с Мялмуре в избу, а Елалдин угрюмо стал выпрягать во дворе свою лошадь.

IV

Татарин пахарь плохой, но ездить умеет. Его тройка поджарых башкирских лошадей ничего не стоит на вид против сытой тройки русского. Кажется, и полстанции не пробежать им. Такое же впечатление неуверенности производит и хозяин их. Он все время в нервном напряжении. Если грязно, дорога тяжелая или горы, он сам не свой. Он дергает то и дело своих лошадей, не умолкая покрикивает и все мучительно ерзает на козлах, словно ищет местечка, откуда бы ловчее стегнуть свою загнанную тройку.

Но если дорога хороша, татарин едет со скоростью, на какую только способны его лошади: пятнадцать, семнадцать и двадцать верст в час. Его окрик, резкий, жесткий и страстный, все крепнет, и кроткие кони, прижав уши, мчатся. Они сами словно свирепеют и рвут постромки и дико отбрасываются, обскакивая на ходу препятствия, или скачут чрез них, — будь то пень или какой-нибудь иной предмет. Толчок, рытвина, овраг с маленьким мостиком там, внизу, — все проносится с головокружительной быстротой, и экипаж, как лодку в бурю, бросает во все стороны.

Двадцать, тридцать верст — час, полтора — и станции нет. Загнанные лошади, сразу понурившись, уже стоят опять клячами у подъезда новой станции, а ямщик, соскочив с козел и не обращая больше внимания на лошадей, возится возле седока.