Сидит он и, как прежде, все поет свою песню. Дрожит его голос, и тоскливо несется песня навстречу надвигающейся ночи. Алла, Алла — один он!

Смотрит Амзя туда, где горит еще далекий закат: один он теперь, старый Амзя.

Было время, не один он был. Помнит он лето, как с женою ходил бурлачить. Все лето бурлачил; но были дожди, было много прогульных дней, и много проели они тогда заработанных денег. Думал много тогда заработать, а с пустыми карманами пришлось назад идти.

Была поздняя осень, и холодный ветер насквозь продувал летнюю одежду. Заболел тогда сын его, маленький Абдул с толстым животиком, черный, как земля, в разорванной рубашонке, с голыми тонкими ножонками, с тюбетейкой на голове. Все вез его Амзя в ручной тележке, пока не умер Абдулка. Зарыли тогда его на шихане, где зарыт уже был один бурлак, которого в это лето убили с целью ограбить: знали, что нес он деньги домой, а один без семьи был, — подстерегли и убили. Рядом с ним и Абдулку зарыли. Так и зовется шихан: татарская шишка. Плакала баба тогда: не дошла и до дома — родила Гамида. Много беды они приняли, пока дошли до своей деревни. Ждали Амзю кредиторы с деньгами, а он показал им только пустые карманы. Ждали и те, кто прошлой зимой наняли его за четверть цены их хлеб жать.

Много беды и потом было: рос Гамид, и хорошо помнит его Амзя, как бегал он ребенком по селу в своей тюбетейке и еще не знал, что такое свет божий. Свет божий…

Поет старый Амзя, и низко падает его старая голова.

Луна всплыла и зажгла голубыми и серебряными огнями округу. Закутался лес, и седой туман поднялся над рекой.

Муэдзин прокричал с высокого минарета:

— Алла, Алла бис Мелла иль рахман!

Завыла где-то собака, и опять все стихло.