И сердце мое бьется усиленно от предстоящего удовольствия.

Да, удовольствия!

Я решаюсь идти домой, — уже иду, спешу и радостно сознаю, что на этот раз мое желание приступить к занятиям перешло прямо в страсть, которую если б я желал даже, то не мог бы уже погасить в себе. Это новое, свежее чувство и эта зарождающаяся любовь к наукам заставляют меня как-то особенно снисходительно смотреть на божий мир.

Вот идет мой товарищ Дерунов и презрительно косится в мою сторону. Этот зубрила и нахал считает меня чуть ли не животным за то только, что я не топчусь, как он, часами над какой-нибудь дурацкой заклепкой.

В его глазах цена мне — грош, да и то в базарный день. Попробовал бы я сунуться в его глубокомысленные (и дурацкие) рассуждения, когда он спорит с равными ему, — он, конечно, не только не удостоил бы меня ответом, но прямо бы, вероятно, прекратил всякий разговор, подарив меня таким презрительным взглядом, после которого я не решился бы в другой раз вмешаться в рассуждения этих богов.

Конечно, и я в долгу не оставался перед таким Деруновым. Рассказывая о какой-нибудь оперетте, всегда нарочно старался стать так, чтоб меня и видел и слышал Деру нов.

Но теперь презрительный взгляд его вызывает во мне снисходительное сознание, что он, пожалуй, имел даже некоторое основание так смотреть на меня. Я улыбаюсь при мысли о том, как широко вытаращит глаза этот самый Дерунов, когда услышит мою свободную и плавную речь о «какой-нибудь заклепке». Я нарочно буду держать себя по-прежнему, буду восторгаться опереткой, а когда все пройду, тогда подойду к Дерунову и небрежно вмешаюсь в разговор. Он попробует меня осадить своим высокомерно-презрительным тоном:

— Позвольте…

Но тут-то и влетит ему:

— Нет, вы позвольте! — оборву я его…