Понеси лошадь, плохо пришлось бы Бортову. Но Бортов только твердил, прыгая на лошади:
— Врешь, врешь…
Было отчего и испугаться лошади: на повороте тропки, прислонившись к дереву, сидел человек в свитке. Голова его склонилась, точно он задумался, руки, как плети, висели по сторонам, ноги протянулись. У ног потухший костер. Из-под шапки выглядывало посиневшее, разложившееся уже лицо. Во впадинах глаз сидел рой мух, своим движением делая обманчивое впечатление странно, частями, движущихся глаз. Нестерпимый запах трупа говорил о том, что он уже давно здесь. Почему он здесь, какая тайна произошла тут? Что пережил он в свои последние минуты?
Задумался и сидит, точно все еще вспоминает свою далекую родину, близких сердцу… Столько тоски было в его позе, столько одиночества.
— Это погонщик — вероятно, припадок здешней лихорадки, — сказал Бортов, — трех-четырех припадков довольно, чтобы уложить в гроб любого силача, а этот был и без того, как видно, изнурен.
Я слушал. Казалось, слушал и покойник — напряженно, внимательно. Слушали деревья, ветви, трава, голубое небо — все слушало в каком-то точно страхе, что вот-вот откроется то таинственное, что происходило здесь, и узнают вдруг люди страшную тайну.
Но Бортов уже проехал дальше, бросив:
— Надо будет сказать окружному, чтобы убрали… — И, помолчав, прибавил — Это хорошая смерть.
— Что? — переспросил я, занятый мыслями о судьбе погонщика.
— Говорю: этот хорошая смерть. Он так холодно говорил.