Я ставил самовар, а она, засучив рукава и подоткнув платье, — это было изящно и красиво, — мыла посуду, вытирала ее, резала хлеб. Достала муку, масла, яиц, — перерыв кладовую Никиты, — и приготовила сама какие-то очень вкусные блинчики. Сварила кофе, молоко, кафе-о-ле[9] с блинчиками, поджарила на масле гренки, ароматные, вкусно хрустевшие на ее жемчужных зубах.
Вытянув ноги, она сидела и ела их с налетавшей задумчивостью, которая, как облако, — остаток бури в чистом небе, — еще ярче, еще свежее подчеркивала радость и блеск солнца, неба, моря.
Она вслух думала о том, как она все устроит в моем доме, и новые и новые подробности приходили ей в голову.
Иногда она перебивала себя и лукаво говорила:
— Нет, теперь я не скажу тебе этого.
А глаза ее так радостно сверкали, и ей хотелось уже сказать и она говорила торопливо:
— Ну, хорошо, хорошо, я скажу тебе… Но ты знаешь? Даже этот дом напоминает мне наш, около Марселя… Ах, если бы ты видел меня тогда… У меня есть младшая сестра… Она даже похожа на меня… Поезжай и познакомься с ней… Пели ты меня… Ты влюбишься в нее.
— Ты пустила бы меня?
— О, если б ты знал ее…
Она смущенно, кокетливо смотрела на меня.