— Нет, — отрезывал доктор, — все в свое время.

А ты вот, чем баклуши бить, — помогай.

Геннадьич стал помогать и так увлекся, что сделался вторым помощником доктора.

Как раньше Геннадьич находил интерес в сельском хозяйстве, сопровождая Лихушина по целым дням в поле, часто после совершенно бессонных ночей, так теперь увлекался всякими болезнями и толкованиями по поводу них доктора: рылся с ним в учебниках, а в сомнительных для него случаях ездил к Константину Ивановичу, как объяснял он, с целью вывести доктора на свежую воду.

За обедом Геннадьич с одушевлением рассказывал разные сцены из приемной жизни.

— Бабы, особенно девки, прямо безнадежны: тупость… Язык у них у всех, — говорил Геннадьич, — какой-то совершенно особенный. Приходит мрачный крестьянин с экземой: «Наш фельдшеришка толкует: у тебя рак подкожный — зудом и выходит». Другой говорит: «пузерь у меня», — оказывается отрыжка. Иногда ничего не поймешь: «ноняй от работы, ноняй от тоски сохчу» — это значит: не то от работы, не то от тоски сохну. Или: «Голова хрустит; пока чемир дергают, легче, а ноне ни один волос не щелкал, потому и голове не легче». Это значит, что голова у нее болит, и пока выдергивают ей волосы и пока они щелкают, голове легче. «Как, говорит, выпью, душа навалится и нельзя дышать». А одна старушка: «Ох, батюшка, вся-то я разорилась…» Все свои члены они называют уменьшительно: глазоньки, или просто зеньки, рученьки, брюшенько, брюшко. Покажи язык: «Не смею». Или закроет рукой и еле высунет под ней кончик языка.

— Я не понимаю, — горячился Геннадьич, — как тут жили, как могут жить люди без медицинской помощи? Нет, черт с ними, с изысканиями и со всем инженерством, — осенью еду за границу изучать медицину.

Геннадьич понемногу и всех увлек медициной.

Однажды привезли к доктору из соседнего села одного крестьянина, который как-то вилами проткнул себе живот.

— Дрянь дело, — сказал, осмотрев, доктор, — надо выписать Константина Ивановича.