— С благополучным переходом, Владимир Михайлыч! — весело поздравил меня Федоров.

— И вас также. Да только мы-то ведь еще не перешли?

— А вот сейчас пароход придет, заберет. Монитор турецкий, говорят, недалеко; вон этот самоварчик на него приготовлен. — Он показал на миноноску. — Побито народа что, господи! — продолжал он, изменив голос. — Уж возили-возили с той стороны…

И он рассказал мне всем известные подробности систовского боя.

— Теперь наш черед. Перейдем на тот бок — турки навалятся… Ну, все-таки вышла отсрочка: мы-то живы, а вот те… — Он кивнул на стоявшую недалеко кучку солдат и офицеров, столпившихся вокруг невидимого предмета, на который все они смотрели.

— Что это такое?

— Убитых наших оттуда привезли. Подите, посмотрите, Михайлыч, страсть-то какая.

Я подошел к кучке. Все, молча и сняв шапки, смотрели на лежавшие рядом на песке тела. Иван Платоныч,

Стебельков и Венцель тоже были здесь. Иван Платоныч сердито нахмурился, кряхтели отдувался; Стебельков с наивным ужасом вытягивал из-за его плеча тонкую шею; Венцель стоял, глубоко задумавшись.

Лежавших на песке было двое. Один — рослый, красивый гвардеец Финляндского полка, из сборной гвардейской полуроты, той самой, которая потеряла во время атаки половину людей. Он был ранен в живот и, должно быть, долго мучился до смерти. Тонкий отпечаток чего-то одухотворенного, изящного и нежно-жалобного оставило страдание на его лице. Глаза были закрыты, руки сложены на груди. Сам ли он перед смертью принял это положение или товарищи позаботились о нем? Его вид не возбуждал ужаса и отвращения, а только бесконечную жалость к погибшей, бившей ключом жизни.