Томительно прошло полчаса неизвестности.

Бой разгорался. Ружейный огонь учащался и перешел в сплошной грозный вой. На правом фланге загремели пушки. Из кустов начали показываться идущие и ползущие окровавленные люди; сначала их было мало, но с каждой минутой становилось все больше и больше. Наши помогали им спускаться в овраг, поили водой и укладывали в ожидании санитаров с носилками. Стрелок с раздробленной кистью руки, страшно охая и закатывая глаза, с посиневшим от потери крови и боли лицом, пришел сам и сел у ручья. Ему затянули руку, уложили на шинель; кровь остановилась. Его била лихорадка; губы дрожали, он всхлипывал, нервно и судорожно рыдая.

— Братцы, братцы!., земляки милые!..

— Много побили?

— Так и валятся.

— Ротный цел?

— Цел пока. Кабы не он, отбили бы. Возьмут. С ним возьмут, — слабым голосом говорил раненый. — Три раза водил, отбивали. В четвертый повел. В буераке сидят; патронов у них — так и сеют, так и сеют… Да нет! — вдруг злобно закричал раненый, привстав и махая больной рукой: — Шалишь! Шалишь, проклятый!..

И он, вращая исступленными глазами, выкрикнул страшное, грубое ругательство и повалился без чувств.

На берегу оврага показался Лукин.

— Иван Платоныч! — закричал он не своим голосом: — ведите!