Однако ни первого, ни второго полувзвода отыскать было невозможно: в лесу все перепутались, а разбиться под пулями и гранатами было поздно. Я улегся за первым попавшимся бугорком земли и начал стрелять. По одну сторону, рядом со мною, лежал наш капральный, по другую — солдат Софийского полка.

— Вы бы ушли, земляк, — сказал я ему, — ведь ваш полк спустился.

— Да уж все одно, постоим до конца! — отвечал он. Не знаю, как зовут его, не знаю даже, жив ли он, но всегда буду помнить торжественный тон его голоса.

Турецкие стрелки были от нас шагах в восьмистах, так что наши ружья вряд ли делали им большой урон. Кроме того, целый ряд турецких орудий стоял от нас шагах в 1200–1500 и засыпал нашу слабую цепь гранатами. Хотя пули убивают и ранят гораздо больше, но сильнейшее нравственное действие производят гранаты. Я лежал, понемногу постреливал, советуясь иногда с Павлом Игнатьевичем (капральный) о высоте прицела и не стрелять ли нам на авось в артиллерию. Пули визжали все чаще и чаще, наконец отдельных выстрелов вовсе не стало слышно: все слилось в какое-то жужжанье. Гранаты летели, визжа, издали; когда они приближались, то уже не визжали, а скрежетали и хлопали, разрываясь и обдавая людей осколками и землею. Я приподнялся посмотреть, что делается у нас в цепи. Лежавшие изредка дико вскрикивали, стоявшие за деревьями и на коленях падали иногда с криком, иногда молча. Гаврило Васильич только что выступил и, заряжая ружье, повалился ничком: осколок гранаты ударил ему в пах, вырвав внутренности. Раненые, кто мог, уползали, большею частью молча; впрочем, быть может, их крика и не было слышно за шумом боя.

Я начал стрелять снова. Турки собрались внизу котловины, на другом краю которой стояла их артиллерия, в колонны и шли на наши цепи в атаку. Прицеливаться стало ближе. Павел Игнатьевич методично заряжал и стрелял. Я также не жалел патронов, потому что целить было удобно. Темные фигуры с красными головами, шедшие на нас, падали, но все-таки шли. Вдруг красные головы исчезли: не знаю, неровность ли почвы или кусты закрыли колонну. Потеряв цель вблизи, я снова стал стрелять вдаль, в массы, стоявшие на дне котловины, и едва успел заметить, что и Павел Игнатьевич и софийский солдат исчезли, и всей нашей цепи уже не было. Я обернулся назад: солдаты сбежались в кучки и жарким ружейным огнем встречали наступавших турок. Я был один между нашими и турецкою колонною.

Что мне было делать? Не успел этот вопрос мелькнуть в голове, как около меня раздалось мое имя. Я опустил глаза — у моих ног лежал Федоров, молоденький солдат нашей роты, побывавший в Петербурге, хвативший цивилизации и выражавшийся почти литературным языком.

Теперь он лежал белый, как эта бумага; из разбитого плеча волною текла кровь.

— В.М., батюшка, дайте пить. Унесите, унесите, — жалобно просил он.

Я забыл все — и турок и пули. Одному мне нечего было и думать поднять рослого Федорова, а из наших никто не решался выскочить на тридцать шагов, даже для того, чтобы поднять раненого, несмотря на мои отчаянные вопли. Увидав офицера, молоденького прапорщика С, я начал кричать и ему:

— П.П., помогите! Никто не идет; помогите хоть вы! Может быть, С. и пришел бы, но пуля свалила его.