— Смирный да работящий, и боже мой! Слова супротивного от него не слыхал! Я, Илья Савельич, так скажу: лучше родного он мне был. То-то и горе наше… Бог послал, бог и взял… Прощайте, Илья Савельич, вашего-то, поди, не скоро осмотрят?
— Как начальство!.. Но только моего годным признать нельзя — хром.
— Ваше счастье, Илья Савельич.
— Побойся ты бога, что ты городишь! Эко счастье, что сын хромой уродился.
— Что ж, Илья Савельич, оно к лучшему выходит: все ж дома парень останется. Прощайте, будьте здоровы.
— Прощай, брат… Что ж ты должок-то, забываешь, что ль?
— Никак невозможно, Илья Савельич, то есть — вот как, никак нельзя! Уж вы малость пообождите. Горе-то у нас такое!
— Ну, ладно, ладно, поговорим еще. Прощай, Иван Петрович.
— Прощайте, Илья Савельич, будьте здоровы.
Никита в это время отвязал от тумбы лошадь; они с приемным отцом уселись в сани и поехали. До их деревни было верст пятнадцать. Лошаденка бойко бежала, взбивая копытами комья снега, которые на лету рассыпались, обдавая Никиту. А Никита улегся около отца, завернувшись в армяк, и молчал. Старик раза два заговорил с ним, но он не ответил. Он точно застыл и смотрел неподвижно на снег, как будто ища в нем точку, забытую им в комнатах присутствия.