— Да что ты? — удивился Швейк. — А я-то думал, что он и в самом деле такой хороший человек. Ты, однако, очень странно отзываешься о своем подпоручике, хотя, впрочем, у денщиков это с роду так ведется. Вот, например, денщик майора Венцеля отзывается о своем барине не иначе, как «сволочь, идиот поганый!», а денщик полковника Шредера, говоря о своем барине, называл его только «стервой» или «падалью ходячей». А происходит это оттого, что каждый денщик учится от своего же барина. Если бы барин нас не ругал, то и денщик не стал бы за ним повторять. В Будейовицах во время моей службы был у нас один подпоручик, Прохаска по фамилии, — тот много не ругался, а называл своего денщика только «благородной коровой». Другого ругательства его денщик, некий Гибман, от него не слышал. И так он к этим словам привык, что как ушел в запас, то стал называть и отца, и мать, и сестер «благородными коровами». А когда он обозвал так и свою невесту, та обиделась и подала на него в суд за оскорбление: ведь он обозвал так ее, ее отца и ее мать на одной вечеринке, при всем честном народе. И ни за что не хотела его простить, а на суде говорила, что если бы он обозвал ее «благородной коровой» с глазу на глаз, то она, может быть, и простила бы, а так — это скандал на всю Европу… А между нами говоря, Кунерт, этого я от твоего подпоручика никак не ожидал. На меня он уже тогда, когда я первый раз с ним беседовал, произвел такое симпатичное впечатление, словно колбаса, которую только что принесли из коптильни, а когда я поговорил с ним во второй и в третий раз, он показался мне таким начитанным и каким-то особенно душевным… Ты, собственно, откуда? Прямо из Будейовиц? Вот это я люблю, когда кто-нибудь «прямо» оттуда или оттуда... А где ты там живешь? Ага... Что ж, там летом великолепно… Семейный? Жена, говоришь, и трое детей? Эх, счастливец ты, товарищ. По крайней мере, есть кому по тебе поплакать, как говаривал в своих проповедях мой фельдкурат Кац, да это и в самом деле верно, потому что я слышал такую речь и в Бруке. Ее держал один полковник запасным, отправляющимся на сербский фронт; он говорил, что каждый солдат, который оставил дома семью и пал на поле брани, разрывает, правда, все семейные узы… то есть, разъяснял он. — «Когда он становится трупом, трупом для семьи, то семейные узы, конечно, порваны, но все же он — герой, потому что отдал свою жизнь за более обширную семью, за отечество!» А живешь ты, значит, в четвертом этаже? В мезонине?.. Так, так… Это ты верно говоришь, я теперь и сам вспомнил, что там нет четырехэтажных домов… Тебе уж пора? Ах, вот оно что: твой барин стоит возле штабного вагона и смотрит в нашу сторону. .. Ну, так имей в виду, что если он спросит, говорили ли мы с тобой и о нем, то скажи ему прямо, что я о нем, действительно, говорил, и не забудь передать ему, как хорошо я о нем отзывался, скажи ему, что я редко встречал офицера, который бы так ласково и по-отечески обращался с солдатами. И еще не забудь передать ему, что он показался мне очень начитанным, скажи ему, что он очень умный. И, наконец, скажи ему еще, что я тебя уговаривал вести себя как следует и исполнять все его малейшие желания... Ты не перепутаешь?
Швейк полез к себе в вагон, а Кунерт со своими нитками опять отправился в свою берлогу.
Через четверть часа поезд двинулся дальше в Новую Чабину, мимо сожженных деревень Брестова и Больших Радван. Видно было, что тут дело было уже не шуточное.
Косогоры и склоны Карпат были изрезаны окопами, тянувшимися от долины до долины вдоль железнодорожного полотна с новыми шпалами. По обеим сторонам пути зияли большие воронки от снарядов. Над протекавшей к Лаборчу речкой, извивам которой следовал железнодорожный путь, виднелись временные мосты и обуглившиеся устои прежних переправ.
Вся долина Мезо-Лаборча была изрыта и перекопана, словно здесь работала целая армия исполинских кротов. Шоссе по ту сторону речки было исковеркано, а возле него видны были истоптанные площади — места стоянок неприятеля.
Сильными дождями и ветром к краям образованных снарядами воронок прибило клочья австрийских мундиров...
Позади Новой Чабины, на старой обожженной сосне, повис в густом сплетении поломанных ветвей сапог австрийского пехотного солдата с торчавшим из него куском голени…
Попадались леса без единого листика, без единой зеленой иглы — такой пронесся здесь ураган артиллерийского огня. Кругом стояли деревья со снесенными верхушками и продырявленные, как решето, уцелевшие стены хуторов…
Поезд томительно медленно полз по свеже-настланному пути. Таким образом батальон мог в полной мере восприять и предвкусить все прелести войны и при виде братских могил с белыми крестами, тускло поблескивавшими в долине и на опустошенных склонах, медленно, но верно приготовиться к выступлению на поле чести, венцом которого служила замызганная в дорожной грязи фуражка, болтавшаяся на убогом некрашеном кресте.
Немцы из Кашперских гор, сидевшие в задних вагонах и еще на предыдущей станции распевавшие свои любимые песни, теперь заметно приуныли. Они сердцем чуяли, что многие из тех, чьи фуражки украшали братские могилы, пели ту же песню о том, как чудно будет, когда они вернутся домой и будут сидеть у себя дома со своей милой…