Корова эта была до того подлая скотина, что из нее-никак нельзя было сварить суп. Чем дольше кипело мясо, тем крепче оно держалось на костях; оно как бы срослось с ними в одно целое и окостенело, точно бюрократ, который всю свою жизнь провел в своей канцелярии и питался только «входящими» и «исходящими».

Швейк, поддерживавший как ординарец постоянную связь между штабом и кухней, чтобы быть в курсе того, когда же, наконец, дадут есть, — доложил, наконец, поручику Лукашу:

— Так что, господин поручик, теперь из нее получился уже фарфор. У коровы-то у этой такое жесткое мясо, что им хоть стекло режь! Кашевар Павличек, когда пробовал с Балоуном, готово ли, сломал себе передний зуб, а Балоун — коренной.

Балоун смущенно подошел к поручику Лукашу, подал ему завернутый в «Лурдский гимн» коренной зуб и, заикаясь, сказал:

– Дозвольте доложить, господин поручик, что я сделал все, что только мог. Так что зуб я сломал об офицерскую пищу, когда мы пробовали, нельзя ли из этого мяса все-таки приготовить бифштексы.

При этих словах из стоявшего у окна кресла поднялась чья-то скорбная фигура. Это был подпоручик Дуб, которого привезли сюда, как совершенно расслабленного, в санитарной двуколке.

Прошу потише, — промолвил он едва слышно,— мне дурно!

Он снова опустился в старое кресло, в каждой складке и трещинке которого были отложены тысячи клоповых яичек.

— Я устал, — сказал он трагическим голосом, — я болен и немощен и прошу, чтобы при мне не говорили о сломанных зубах. Мой адрес: Смихов, Кралева улица, 18. Если мне не суждено дожить до утра, я прошу осторожно сообщить о моей кончине и не забыть написать на моей могиле, что до войны я был старшим преподавателем гимназии.

Он начал тихонько похрапывать и уже не слышал, как Швейк прочел стихи из заупокойной литургии: