— Допрос за допросом, — выходил из себя Водичка, — и хоть бы какой-нибудь толк вышел. Изведут уйму бумаги, сгниёшь за решёткой, а настоящего суда и в глаза не увидишь. Ну, скажи по правде, можно ихний суп жрать? А ихнюю капусту с мёрзлой картошкой? Чёрт побери, такой идиотской мировой войны я никогда ещё не видывал! Я представлял себе всё это совсем иначе.

— А я доволен, — сказал Швейк. — Ещё несколько лет назад, когда я служил на действительной, наш фельдфебель Солпера говаривал нам: «На военной службе каждый должен знать свои обязанности!» И, бывало, съездит так тебе при этом по морде, что долго не забудешь! А покойный обер-лейтенант Квайзер, когда приходил осматривать винтовки, всегда читал нам наставление о том, что солдату не полагается давать волю чувствам: солдаты только скот, государство их кормит, поит кофеём, отпускает табак, — и за это они должны тянуть лямку, как волы.

Сапёр Водичка задумался и немного погодя сказал:

— Швейк, когда придёшь к аудитору, лучше не завирайся, а повторяй то, что говорил на прошлом допросе, чтобы мне не попасть впросак. Главное, ты сам видел, как на меня напали мадьяры. Ведь как теперь ни крути, а мы всё это делали с тобой сообща.

— Не бойся. Водичка, — успокаивал его Швейк. — Главное — спокойствие и никаких волнений. Что тут особенного, — подумаешь, какой-то там дивизионный суд! Ты бы посмотрел, как в былые времена действовал военный суд. Служил у нас на действительной учитель Герал, так тот, когда всему нашему взводу в наказание была запрещена отлучка в город, лёжа на койке, рассказывал, что в Пражском музее есть книга записей военного суда времён Марии-Терезии. В каждом полку был свой палач, который казнил солдат поштучно, по одному терезианскому талеру за голову. По этим записям выходит, что такой палач в иной день зарабатывал по пяти талеров. Само собой, — прибавил Швейк солидно, — полки тогда были больше и их постоянно пополняли в деревнях.

— Когда я был в Сербии, — сказал Водичка, — то в нашей бригаде любому, кто вызовется вешать «чужаков», платили сигаретами: повесит солдат мужчину — получает десяток сигарет «Спорт», женщину или ребёнка — пять. Потом интендантство стало наводить экономию: расстреливали всех гуртом. Со мною служил цыган, мы долго не знали, что он этим промышляет. Только удивлялись, отчего это его всегда на ночь вызывают в канцелярию. Стояли мы тогда на Дрине. И как-то ночью, когда его не было, кто-то вздумал порыться в его вещах, а у этого хама в вещевом мешке — целых три коробки сигарет «Спорт» по сто штук в каждой. К утру он вернулся в наш сарай, и мы учинили над ним короткую расправу: повалили его, и Белоун удавил его ремнём. Живуч был, негодяй, как кошка. — Старый сапёр Водичка сплюнул. — Никак не могли его удавить. Уж он обделался, глаза у него вылезли, а всё ещё был жив, как недорезанный петух. Так мы давай разрывать его, совсем как кошку: двое за голову, двое за ноги, и перекрутили ему шею. Потом надели на него его же собственный вещевой мешок вместе с сигаретами и бросили его, где поглубже, в Дрину. Кто их станет курить, такие сигареты! А утром начали его разыскивать…

— Вам следовало бы отрапортовать, что он дезертировал, — авторитетно присовокупил Швейк, — мол, давно к этому готовился: каждый день говорил, что удерёт.

— Охота нам была об этом думать, — ответил Водичка. — Мы своё дело сделали, а дальше не наша забота. Там это было очень легко и просто; каждый день кто-нибудь пропадал, а уж из Дрины не вылавли. Премило плыли по Дрине в Дунай раздутый «чужак» рядом с нашим изуродованным запасным. Кто увидит в первый раз, — в дрожь бросает, чисто в лихорадке.

— Им надо было хины давать, — сказал Швейк.

С этими словами они вступили в барак, где помещался дивизионный суд, и конвойные отвели их в канцелярию № 8, где за длинным столом, заваленным бумагами, сидел аудитор Руллер.