Вечером в городской королевской тюрьме над Вислой жизнь шла своим чередом.

Внизу под окном расхаживали часовые с примкнутыми штыками; перед самой тюрьмой, на лужайке, густо поросшей травой, играли ребятишки и паслось несколько козлят.

Там, на другой стороне Вислы, за могилой Костюшко заходило солнце. Сверкнули в его лучах громоотводы домов у реки, последний багровый отблеск пробежал по камерам и сразу погас.

— Солнце садится, — проронил один из арестантов, стоявший у окна. — Через часок пора на боковую.

— Эх, Грабша, — откликнулся другой, лежавший на толстенном соломенном тюфяке, — завтра в это же время я уже буду дома, братцы.

— Бог в помощь, конечно, — сказал Грабша, не отходя от окна, — да разве наперед угадаешь. Я-то знаю. Сколько раз под конвоем водили! Помню, комиссар посулил: «Вечером будешь дома», а меня до деревни аж на третий день довели. По пути конвойный засиделся за рюмахой, пил до самого утра, а меня на всю ночь заперли в хлеву. По дороге его так скрутило, что пришлось топать обратно в корчму, желудок у него, видите ли, расстроился и все в этаком роде.

Договорив, Грабша уставился в окно, стал смотреть на воды Вислы.

— Пароход! — закричал он, обернувшись к арестантам. — Скорей! Смотрите, отплывает!

Все восемь обитателей камеры бросились к окну. Грабша подтянулся, уцепившись за решетку, чтобы лучше было видно.

— Вниз! — прикрикнул на него солдат.