Предание гласит, что от этих-то леших приключалось много странных историй. Вот одна из них.
Жила в Чернолесье вдова, по имени Варвара. Покойник муж ее был угольщик; после его смерти она стала понемногу приучать своего шестнадцатилетнего сына Петера к тому же ремеслу. Тот не прекословил, потому что он, как себя помнил, всегда видел отца у дымящейся кучи дерева, обложенного землею. Ему сначала в голову не приходило, что это не совсем приятное ремесло и что есть другие, лучше. Но у всякого угольщика бывает много свободного времени, так что его немудреное дело не мешает ему думать о себе и о других.
Так и наш Петер сидел, сидел у своей угольной кучи, пока темные деревья и глубокая лесная тишина не стеснили его сердце до слез и не навеяли на него глухую, бессознательную тоску. Он о чем-то не то печалился, не то досадовал, о чем, и сам хорошенько не знал. Наконец, он догадался и понял, что его печалит и сердит не иное что, как его звание. «Угольщик! Черный, нелюдимый, презренный угольщик!» — думал он. «Это жалкое житье. В каком почете стекольщики, часовщики, даже музыканты в воскресный вечер! А когда я где-нибудь являюсь, хот и умыт, и прибран, и в отцовском новом камзоле с серебряными пуговицами и в новых красных чулках, то всякий похвалит парня молодца; а по лицу, которого никак чисто не отмоешь, всякий скажет: А! это Петька-угольщик!»
Ему завидно было смотреть и на сплавщиков и дровосеков. Когда приходили в его сторону эти лесные исполины, в богатых нарядах, увешанные разными цепочками, пряжками, пуговицами, и смотрели на танцующих с широко расставленными ногами и важными лицами, ругались по голландски и важно курили свои длинные дорогие трубки, — ему такие гости казались самыми счастливыми людьми в целом свете. Когда же эти счастливцы доставали из карманов серебро целыми пригоршнями и начинали проигрывать в кости здесь пять гульденов, там десять, тогда у него в глазах темнело и он печально плелся домой в свою хатку. Между этими лесными господами были большие богачи. Один дородный, тучный, краснолицый, по прозванию Толстый Исак, первый богач во всем околодке. Он два раза в год сплавлял в Амстердам строевой лес, и ему так везло, что он продавал его всегда вдвое дороже против других, так что мог возвращаться восвояси не пешком, как остальные, а на почтовых. Другой был длинный, сухопарый человек; его так и звали: «длинный Шмуркель» и Петер завидовал его смелости: он был так богат, что мог поспорить со всяким даже важным господином. Третий был красивый юноша, лучший плясун во всем Чернолесье, так и прозванный «Богатым Плясуном». Он сначала был совсем бедный, служил работником у богатого лесовщика, потом вдруг разбогател. Одни говорили, что он под старой елью выкопал горшок с золотом, другие уверяли, будто он в Рейне подцепил багром и вытащил целый тюк с золотыми, — часть опущенного там на дно реки Нибелунгенского клада, — словом сказать он сразу стал богат, как принц.
Об этих трех тузах часто думал Петер, сидя один в густом еловом бору. Все трое, правда, отличались большим пороком, за который в душе никто их не любил. А именно — они были неимоверно скупы и бессердечны к бедным и должникам, а все-таки везде и встречали и провожали их с почетом, даже с низкими поклонами.
— Нет, этак дальше нельзя! — однажды в волнении решил Петер, и начал приискивать и перебирать в голове все средства, которыми могли бы так разбогатеть эти удивительные люди. Наконец ему припомнились предания о людях, в старину разбогатевших щедротами Стеклушки и Чурбана. При жизни его отца, к ним приходили иногда такие же бедняки, как они сами, и часто и подолгу толковали о богатых людях, и о том, как богатство им досталось. Стеклушка часто играл роль в этих рассказах; ему даже почти припоминалось заклинание, которое нужно было произнести у самой большой ели, в середине леса, чтобы вызвать его. Как оно начиналось, он помнил, но дальше, с средины до конца, как он ни напрягал память, никак не мог припомнить. Он часто думал, не спросить ли кого-нибудь из стариков; но его все удерживал какой-то не то стыд, не то страх. К тому же, рассудил он, видно не так уже всем известно предание о Стеклушке, потому что иначе не было бы так много бедных в лесу. Наконец он решился навести мать на разговор о леших-благотворителях; та пересказала ему уже знакомые вещи, но тоже помнила только начало заклинания. В добавок сообщила она ему очень важное сведение, а именно, что Стеклушка является только таким людям, которые родились в воскресенье, днем, между одиннадцатью и двумя часами, и помнил заклинания, так как он сам родился в воскресный день, в полдень.
От этого известия бедный юноша пришел в восторг неописанный, и в нем еще пуще загорелось желание попытать счастье с лешим. Он подумал даже, что достаточно и половины заклинания, так как леший так сказать обязан его рождением явиться на его зов. Однажды, распродав весь уголь, новой кучи он не зажег, а вместо того оделся в новое отцовское платье, взял большую палку, и сказав матери, что идет в город по делам, отправился прямо в самую чащу леса. Бор этот лежал на самой высокой вершине Чернолесья и на двадцать верст в окружности не было ни деревни, ни хижины. Говорили, что в том месте «нечисто», говорили и уходили подальше. Кроме того, хотя там росли самые высокие и здоровые ели, однако их не рубили, потому что с дровосеками там случались разные беды: то топор соскочит с топорища, да прямо в ногу, то деревья прежде времени валились и зашибали, или даже убивали людей; наконец лучшие деревья пришлось бы жечь, потому что ни один сплавщик не принял бы их в свой плот: было предание, будто непременно погибнет весь плот со всеми людьми от одного такого дерева. По этому там ели росли так высоко и густо, что в ясный день было почти темно, и Петеру стало жутко и страшно: не слыхать было ни голоса человеческого, ни шагов, кроме его собственных, ни стука топора; даже птицы как будто не залетали в эту чащу.
Петер дошел до самого верха и остановился перед громаднейшей елью, за которую голландский судостроитель на месте дал бы много сот гульденов. «Верно здесь живет старик», — подумал он, почтительно снял шляпу, отвесил дереву низкий поклон, откашлялся и заговорил нетвердым голосом: