С женой друга Фридрих уже успел познакомиться. Фрау доктор Шмидт была опытным врачом и коллегой своего мужа. Их кабинеты разделяла приемная, общая для пациентов обоих супругов. Фрау Шмидт пришла из своего кабинета к мужу, поздоровалась с Фридрихом и попросила Петера участвовать в обследовании ее пациентки. То была двадцатисемилетняя работница, недавно вышедшая замуж за человека, занимавшего хорошее место на фабрике ювелирных изделий в Меридене. У нее, как ей казалось, было небольшое нарушение пищеварения, но фрау доктор Шмидт заподозрила рак желудка.
По просьбе супругов Фридрих прошел с ними к больной. Та смеялась, сидя в специальном кресле, и, слегка смутившись, поздоровалась с обоими мужчинами. Фридриха представили ей как знаменитого немецкого врача, и эта миловидная, хорошо одетая женщина сочла нужным попросить прощения за доставленные хлопоты. У нее-де немножко неладно с желудком, и муж бы высмеял ее, если бы узнал, что она из-за этого побежала к врачу.
Как установили Фридрих и Петер Шмидт, диагноз фрау Шмидт подтвердился, и ничего не подозревавшей смертнице было объявлено, что ей, возможно, предстоит незначительная операция. Затем ее попросили передать привет мужу, спросили, как поживает ребенок, которому полтора года назад помогла появиться на свет все та же фрау Шмидт, и, после того как женщина, не теряя хорошего настроения, ответила на некоторые вопросы, с нею попрощались. После ухода пациентки Петер Шмидт объявил о своей готовности поставить ее мужа в известность о случившемся.
В последующие дни Петер стал все чаще втягивать друга в медицинскую практику. А Фридрих находил в том мрачное удовлетворение. Этот своеобразный наблюдательный пост, установленный в гуще вечных страданий и прощаний с жизнью, не имел ничего общего с обманчивой сущностью относительного и поверхностного благополучия. Супруги Шмидт безропотно служили делу, полному тягот и лишений, а в награду за то получали лишь возможность иметь пропитание и содержать жилище, что позволяло им продолжать это служение: они лечили бедных рабочих-иммигрантов, чьи заработки на местных фабриках ювелирных изделий позволяли им разве только что с голоду не помирать. Гонорар врачей был чрезвычайно скуден, а зачастую Петер благодаря своему характеру от него и вовсе отказывался.
Фридриху был хорошо знаком запах сулемы и карболки, источаемый врачебными кабинетами, и все-таки тяжелое впечатление (скрывать его стоило большого труда) производили на него эти комнаты с их унылой полутьмой и доносящимся через окна уличным шумом. В Германии город с тридцатитысячным населением мертв. А в Америке даже этот город, где жило всего двадцать пять тысяч человек, куда-то мчался, звенел, шумел, лязгал, громыхал, неистовствовал, как безумный. Всем было некогда, люди сбивали друг друга с ног. Кто жил здесь, тот здесь жил, чтобы работать; кто работал здесь, тот делал это во имя доллара, обладающего способностью вызволить в конце концов человека из этой среды и положить начало новой эпохе в его жизни — эпохе наслаждений. Большинство людей, особенно немецкие и польские рабочие и торговцы, видели в жизни, которую им пришлось тут вести, нечто временное. Подход, приобретавший особенно горький привкус у тех из них, кому путь на родину был прегражден совершенными проступками. С некоторыми из этих изгоев Фридрих познакомился в приемной своих друзей.
Фрау Шмидт была уроженкой Швейцарии. Ее широкая алеманская голова с тонким, прямым носом сидела на теле, знакомом нам по базельским женщинам с картин Гольбейна.
— Она слишком хороша для тебя, — говорил Фридрих своему другу. — Ей бы надо было быть женой, скажем, Дюрера или даже скорее богатого члена муниципалитета Виллибальда Пиркхеймера.[106]Пиркхеймер Виллибальд (1470–1530) — немецкий гуманист, сторонник свободного развития светской культуры. Она рождена возглавлять патрицианский дом, где сундуки ломятся от тончайшего полотна, тяжелой парчи и шелковых платьев. И почивать бы ей на кровати трехметровой высоты с дюжиной различных полотняных и шелковых простыней, одеял и покрывал да иметь вдвое больше шляп и мехов, чем магистрат дозволял владеть самым первым богачам города. А вместо всего этого она — о, боже милостивый! — в доктора подалась, и ты не мешаешь ей бегать со зловещей докторской сумочкой от чахоточных к сердечникам и от сердечников к язвенникам.
И в самом деле, работа, которой фрау Эммеренц Шмидт часто на неделе приносила в жертву четыре ночи из семи, вкупе с тем ужасающим бытом, с каким ей приходилось иметь дело, превратили ее в человека измученного и прямо-таки болеющего от тоски по родине. Ей было свойственно чисто швейцарское упорство в исполнении профессионального и человеческого долга, и в том ее поддерживали в своих письмах родители. По этой причине она со всей решительностью отвергала мысль о возвращении на родину до того, как будет накоплено приличное состояние, на что пока не было никаких видов. На предложения Петера Шмидта, замечавшего, как мучается и вянет от ностальгии его жена, отправиться домой она резким и ожесточенным тоном отвечала отказом.
Оживала фрау Шмидт, лишь когда, улучив свободные от работы час-другой, могла поговорить с Фридрихом и своим мужем о горах в Швейцарии и горных прогулках. Тогда в затхлом врачебном кабинете или в тесной квартирке супругов в памяти друзей оживали восхитительные контуры Сентиса,[107]Сeнтис — альпийская горная группа, самый высокий из хребтов северо-восточной Швейцарии. неподалеку от которого родилась фрау Шмидт. Затем они вспоминали шеффельского Эккехарда,[108]Эккехард (нач. X — 973) — швейцарский монах из Санкт-Галлена, автор латинской героической поэмы «Вальтарий, мощный дланью». В данном случае упоминается как герой исторического романа немецкого писателя Йозефа Виктора Шеффеля (1826–1886) «Эккехард» (1862). Вильдкирхли[109]Вильдкирхли — живописное место в швейцарском полукантоне Аппенцелль — Инерроден, где происходит богослужение. и заповедник серн, Боденское озеро и Санкт-Галлен. Фрау Шмидт говорила, что она скорее согласилась бы превратиться в последнюю грязную пастушку на Сентисе, чем оставаться врачом здесь, в Меридене.
Светловолосый фриз страдал, конечно, от ее переживаний, но отнюдь не так, чтобы от этого пошатнулся его особенный, последовательный, вошедший в плоть и кровь идеализм.