На столь многозначительный вопрос мисс Ева Бернс ответила лишь звонким смехом.

— Я не собираюсь стать Бонифациусом Риттером, — сказал Фридрих. — Фабрика, производящая массовую художественную продукцию, пусть даже самую распрекрасную, не по мне. Я мечтаю о таком рабочем помещении, из которого выходишь в сад, где зимой можно выращивать фиалки и в любое время года обламывать ветки скального дуба, тиса и лавра. Там я завел бы культ искусства и знаний, тихий, невидимый миру. И мирт тоже должен был бы зеленеть в моем саду, мисс Ева Бернс.

Не отвечая на намеки, мисс Ева засмеялась. Планы Фридриха она одобрила от всей души.

— Людей, пригодных для врачебной и вообще всякой практической деятельности, так сказать рожденных для нее, хватает и так, и очень многие из них локтями прокладывают себе дорогу.

О Риттере она отозвалась с симпатией. К его наивным попыткам проникнуть в мир тех, кого именуют «upper four hundred»,[112]«Четыреста семейств» (англ.). она относилась снисходительно, с пониманием. Она считала: тому, кто хочет шагать по жизни с блеском, нужны уверенность, тщеславие и жажда наслаждений. Сама же она, мисс Бернс, в родительском доме, покуда отец не утратил большей части своего немалого состояния, сполна познала великосветскую жизнь в Англии и находила ее пошлой и удивительно скучной.

Когда Фридрих уже мог самостоятельно стоять, ходить и хотя бы медленно подниматься по лестнице, мисс Ева Бернс взяла «отпуск», чтобы к середине мая закончить прерванную работу, а после этого отправиться в Англию улаживать имущественные дела. На середину мая был уже заказан билет на большой пароход «Императрица Августа Виктория», курсировавший между Гамбургом и американскими портами. Фридрих ее не удерживал. «Я хотел бы иметь в своей жизни такого товарища, — говорил он себе, — и я желаю, чтобы она стала матерью для детей Ангелы».

И все-таки он ее не удерживал и не уговаривал остаться.

Фридрих выздоровел. Но при этом ему казалось, что болел он когда-то очень давно, больше, чем десяток лет тому назад. Что же касается его организма, то он больше не подвергался преобразованию, а как бы создавался из новых клеток. И то же самое, кажется, происходило в душе. Ушли прочь и бремя, тяготившее ее, и терзавшие Фридриха мысли, беспрестанно возвращавшиеся к столь многим кораблекрушениям на его жизненном пути. Он отбросил свое прошлое как нечто и в самом деле прошедшее, как отслуживший свой срок, потрепанный ветром и непогодой, продырявленный шипами и шпагами плащ. Не являлись к нему больше непрошеными гостями, как это было до болезни, воспоминания, облачавшиеся в кошмарные наряды ложной действительности; с удивлением и удовлетворением Фридрих заметил, что они ушли далеко за горизонт. Маршрут его жизни привел Фридриха в совершенно незнакомые края. При этом он прошел сквозь страшную процедуру, был очищен огнем и водой, омолодившими его. Выздоравливающие обычно вступают в подаренную им заново жизнь ощупью, подобно малым детям.

Американская весна началась рано. Пришла жара: зима в тех широтах чуть ли не сразу сменяется весной. В прудах и лужах воловьи лягушки, эти громкоголосые гиганты, перекрикивали своих меньших американских товарок, чье кваканье напоминало тонкий, нежный звон колокольчиков. Наступало время влажного тепла, которое в тех краях так трудно переносить и которого очень боялась фрау Шмидт. Лето было для нее тяжелой порой, тем более что прервать свой нелегкий труд она не могла. Фридрих опять стал сопровождать Петера Шмидта во время его визитов к больным, а иногда друзья совершали и длительные прогулки. И, конечно же, изменять своей давней привычке к обсуждению серьезных проблем и судеб человечества они не хотели. К удивлению друга, теперь во время споров Фридрих ни в атаке, ни в обороне не проявлял обычной порывистости. Любую надежду и любое опасение общего характера, которые он высказывал, приглушал мирный, спокойный тон.

— Отчего это произошло? — спросил как-то Петер друга, и тот ответил: