Разумеется, я тоже буду играть, я преподнесу вам такого гнуснейшего братоубийцу, такую похотливую и лицемерную мразь, что вы просто ахнете. Я растопчу этого Клавдия, разделаю под орех. Роль мерзавца как раз для меня. Если бы я действительно был им, уж я бы не стал вожжаться с этим парнишкой, сопливеньким принцем, спятившим племянничком. После университета я услал бы его назад или — чего уж лучше — раз-два и в мир вечного блаженства.

Эразм сказал, что покуда не верит слухам насчет постановки и, даже если в них есть доля истины, намерен Держаться подальше от этой затеи.

— Так вы завалите все дело. Ни мне, ни себе самому вы не подложите этой свиньи, сын мой! Мне — потому что ледащий Росинант моего балагана нуждается в обновлении, в переливании крови, себе — потому что, если у вас вообще что-нибудь выгорит, эта кадриль на княжеском дворе станет бесподобным дебютом.

В черном сюртуке и глухом, до самого горла жилете, словно изящный и довольный своим положением англиканский священник, поднялся Эразм на подиум в тот вечер, на какой был назначен доклад. Внизу, в плюшевых креслах, расположилось десятков шесть слушателей. Обведя взглядом зал, утопающий в сиянии огромных венецианских люстр, бра и канделябров, он мимолетно отметил про себя, как мало вяжется его теперешняя ситуация с приездом в эти места, с надеждой на их врачующую силу и с ощущением твердого берега, каким представлялась ему укромная жизнь в садоводстве, что здесь нечто совершенно иное, и все это не так уж далеко от какого-то миракля.

Эразм начал. Дар выразительной речи был одним из его талантов. Если голос сразу находил единственно верный, взволнованный тон, то уже после нескольких фраз, все более увлекаясь темой, Эразм обретал полную уверенность. Он говорил о Шекспире, английском поэте, коему, как никому другому, суждено было стать и немецким достоянием. Находились точные вдохновенные слова. «Это был своего рода универсум», — говорил он.

Затем перешел к собственно теме «Гамлета», к произведению, судьба которого задает нам вечную загадку.

Бессмертная загадка, сказал он, обращена к нашему смертному существованию, несмотря на то, что нам достались лишь осколки этого создания. Но маленькую загадку, которой он сейчас коснется, а именно: вопрос о том, каково же целое, — не надо путать с вечной. Эта, маленькая, поддается разрешению. Неразрешимое же заключено в образе Гамлета, который именно поэтому и продолжает свою жизнь в веках.

Здесь повествование может уступить место речи, так заворожившей слушателей, в довольно точном воспроизведении. Вот существо ее.

Гамлет, принц Датский, которого его дядя Клавдий лишил отца и, женившись на матери, оставил без трона, желает вернуть себе трон посредством мятежа. Вследствие некоторой путаницы с именами этот мятеж в испорченном тексте приписывается в высшей степени лояльному придворному по имени Лаэрт, что приводит к полной нескладице, даже абсурду. Это особенно бросается в глаза, когда вдумаешься в слова, какими узурпатор престола в начале пьесы встречает этого Лаэрта:

…Что мог бы ты желать,