— Я ценю, — начал он, — ваше участие и вашу искренность, фрау Хербст.
Тут он взял ее за руку, как бы ставя точку в затянувшейся беседе.
— Моя матушка в своих заботах обо мне рассуждала очень похоже. Мне следовало стать маленьким чиновником и жить на твердое жалованье. Она даже предлагала мне заняться продажей плодов из собственного сада или распоряжаться небольшим имением. Разводить цветы, есть капусту с собственной грядки, жевать хлеб, выращенный трудом рук своих, иметь свое молоко и масло. Ах, милая фрау Хербст! Если бы все невзгоды, страдания и все зло жизни можно было бы отвести ковырянием в собственном садике, хлебом из домашней печи, молоком и маслом! Простите меня, но сколько их, маленьких чиновников, садовников и хлебопеков, повесилось у себя на чердаках.
Фрау Хербст побледнела. Она долго смотрела на Эразма, прямо ему в глаза, и затем удалилась, как уходит человек, задетый простым и естественным ответом в каких-то глубоко личных, никому не ведомых чувствах.
Уверенный тон, каким Эразм отвечал на увещевания вдовы, никоим образом не означал его внутренней уверенности. Он еще не сумел врасти в эпоху, которая просто-напросто захватила его врасплох. Душевная смута, порожденная морокой супружеской жизни и сложностями его внутреннего роста, на время улеглась под напором новых, внешних обстоятельств. Но в часы затишья она подымалась вновь.
Поначалу он еще мог с ней справляться. И не было такого узла, который он не сумел бы распутать. Но не сам ли он, зажмурив глаза и очертя голову, бросился в неудержимый поток, взвихренный замысловатыми водоворотами, которые обрекали на столь крутые и губительные осложнения его прежнюю, в общем-то простую душевную жизнь? Три женские особи боролись теперь за обладание им, его сущностью. Одна из них, до сих пор пользовавшаяся правом безраздельного владения, уверенная в пожизненной взаимности, была потеснена двумя другими, каждая из которых требовала своей доли. Вплоть до нынешнего дня Эразм был склонен отстаивать исконные права Китти. Он чувствовал, что признать ее победительницей означало бы спастись самому. А что такое страсть, в конце концов? Скорее всего ее можно уподобить всепожирающему пожару. Пожар — это пагуба, не созидание. Мне же и на пепелище надлежит созидать, если не минует меня разрушительный огонь и если волей к решающему выбору укрепится и воля к основанию новой жизни с какой-нибудь новой спутницей…
Не случайно в мечтаниях молодого доктора немало значили случайные перипетии, неслыханные удачи с получением наследства или даже особое благоволение судьбы. Он желал сделать свою жизнь иной и не похожей ни на чью иную. И хотя он знал, что архитектора вместе с его творением подстерегают тысячи опасностей, и потому был готов поверить в такие напасти, как разлом, обвал, смертельный удар потолочной балкой, молния и пожар, однако с идеей сотворения интимной жизни он не был готов расстаться.
Несмотря на всю свою театральную интуицию, Эразм не имел достаточного опыта в работе с актерами и в общении с ними. Он полагал, что взаимность ему обеспечена, довольно лишь вдохнуть в дело искренний энтузиазм своей натуры. Истоки его творческой страсти уходили в высокое понятие, именуемое им искусством, в понятие, обретающее плоть лишь в мире необычных форм и композиций. Эразм хвалил и бранился во весь голос. А следовало только хвалить, второе — делать неслышно.
— Ради всего святого, постарайтесь понять, господин Сыровацки, что принц Дании — не базарный зазывала! — гласил приговор режиссера, на что Сыровацки без промедления отвечал:
— Надеюсь, господин доктор, это озарение нашло на вас под влиянием минуты. Мне бы очень хотелось, чтобы все говорили столь четко и просто, как я. Еще никто не упрекал меня в надрывном крике на сцене.