Страдания, принесенные поездкой по морю, придали ее лицу, этому лику мадонны, восковую прозрачность. Стюардесса распустила ей волосы; они струились по белому полотну подушки и текли золотым потоком, созерцание которого лишало Фридриха покоя. В эти минуты ему казалось, что весь огромный корабль с сотнями ползавших по нему муравьев был не чем иным, как коконом лежащего перед ним крохотного шелкопряда, восхитительной бабочки нежной окраски; что полуголые илоты, бросавшие где-то там внизу уголь в раскаленную добела пасть корабля, обливались потом только для того, чтобы услужить этой ребячливой Венере; что капитан и офицеры — паладины королевы, а остальные — ее свита и что все до единого палубные пассажиры — это преданные ей до гроба рабы.

— Я вам вчера сделала больно своими рассказами? — вдруг спросила она.

— Мне? Скорее вы сделали больно самой себе.

Она глядела на него с сардонической улыбкой, катая при этом между пальцами комочки мягкой розовой бумаги, которую доставала из стоявшей перед нею коробки конфет.

В том, как она улыбалась и как глядела, таилось хладнокровное наслаждение. Фридрих это понимал, и так как он был мужчиной и чувствовал себя беззащитным перед такой издевкой, на него вдруг нахлынула ярость; он ощутил ее всем телом, глаза налились кровью, а пальцы сами собою сжались в кулаки. Это был один из тех приступов, которые действовали на него благотворно и были хорошо знакомы его друзьям.

— Что с вами? — прошептала Ингигерд, не переставая катать бумажный комочек. — Но такой монах, как вы, мне не страшен.

Подобное замечание отнюдь не способствовало тому, чтобы улеглась волна страсти, обуявшей Фридриха. Тем временем, однако, он уже сам с нею справился. Нет, он не станет еще одной свиньею в хлеву этой Цирцеи.

Ингигерд была как бы олицетворением злого женского сердца, для которого не остается тайной даже малейшее движение в душе мужчины.

— О, я ведь и сама когда-то хотела стать монашкой, — сказала она и начала многословно и обстоятельно рассказывать то ли подлинную, то ли придуманную историю о том, как она больше года провела в монастыре, куда ушла, чтобы исправиться, но где тоже ничего хорошего не получилось. Она, пусть он знает, религиозна, о чем заявляет с уверенностью, и всякий человек, вместе с которым она не смогла бы молиться богу, ей чужд, даже противен. Быть может, она когда-нибудь еще раз попробует стать монахиней, но не из благочестия, — тут Ингигерд, сама того не замечая, стала противоречить только что ею сказанному, — нет, не из благочестия, ибо она, как ей только что стало ясно, вовсе не благочестива. Она, заявила Ингигерд, не верит ни во что, кроме как в себя. Жизнь коротка, за нею не будет ничего, и нужно насладиться ею сполна. Кто, мол, отказывается от наслаждения, тот грешит против самого себя и занимается самообманом.

Вошла стюардесса и, весело приговаривая, стала поправлять Ингигерд подушку и одеяло.