Они чокнулись, и было слышно, как на разных концах стола звенели бокалы.

— И какая отвага чувствуется в этом, какое мужество, какое бесстрашие по отношению к тем самым тайным силам, перед которыми тысячелетиями робели люди, и сколько интеллекта вложено в этот организм, в это могучее существо от киля до топа мачты, от бушприта до винта!

— И все это, — заметил корабельный врач, — все, чего мы, коллега, достигли, совершено не более чем за сто лет и означает, в сущности говоря, лишь начало некоего процесса. Противься этому или не противься, а наука, и еще более технический прогресс, — это вечная революция, подлинная и единственная реформация состояния человека. И никакая сила не сумеет затормозить то, что берет здесь свое начало, этот процесс, это непрерывное поступательное движение.

— Это, — сказал Фридрих, — человеческий ум, столетиями остававшийся бездеятельным и внезапно ставший активным. Сомнений нет, мозг человека, а с ним и всеобщая социальная деятельность вступили в новую фазу развития.

— Да, — сказал Вильгельм, — быть может, и в древние времена человеческий ум в некотором смысле уже проявлял активность, но он слишком долго сражался с зеркальным отражением человека.

— Итак, — подхватил мысль собеседника Фридрих, — будем надеяться, что нам недолго ждать того дня, когда пробьет последний час этих доживших до наших дней покорителей зеркальных отражений, иллюзионистов, фокусников, полинезийских шаманов и колдунов, и что все флибустьеры и циничные мародеры, источником существования которых не одно тысячелетие была и поныне остается ловля чужих душ, спустят паруса при виде быстро и уверенно плывущего огромного корабля цивилизации, которым безраздельно владеет пароходная компания по имени Гуманность и на капитанском мостике которого стоит Интеллект!

После ужина Фридрих и доктор Вильгельм взобрались наверх в курительную комнату. Там были и любители ската, занятые своим обычным делом. Они курили, попивали виски и кофе, хлестали картами по столу, и ничто на свете их, кажется, не интересовало. Заказав вина, Фридрих продолжал подзадоривать самого себя. У него болела голова, и ему едва удавалось держать ее прямо. Была боль в затылке, а от усталости болели также веки, но когда они опускались, то глаза как бы обжигало каким-то мучительным огнем. Каждый нерв, каждый мускул, каждая клетка его тела бодрствовали, и о сне нечего было и мечтать. Как одно мгновение пролетели в его жизни недели, месяцы, годы, а с того памятного часа в Саутгемптоне прошло лишь три с половиною дня, никак не больше.

— Вы устали, коллега, — сказал Вильгельм. — Я уж не стану звать вас сегодня на похороны бедняги кочегара.

— Нет, нет, пойду, — возразил Фридрих, охваченный болезненно яростным желанием испить, не щадя себя, до дна горькую чашу самых суровых впечатлений, которые мог доставить этот отрезанный от всего человечества, взбудораженный, растревоженный мирок.

В пустом, слабо освещенном электрической лампочкой помещении наши врачи появились в тот момент, когда там начали зашивать парусиновый мешок, в котором лежал кочегар Циккельман, пожелавший навестить, а может быть, даже просто найти свою мать. Фридрих вспомнил свой сон, где мертвый кочегар с кусками веревки для подвязывания винограда в руках вел его и Петера Шмидта к крестьянам-светоробам. Но теперь уже в нем произошли большие изменения: его лицо казалось вылепленным из куска желтого воска, к которому были приклеены волосы, брови, усы и борода. Но на мертвых устах, так почудилось Фридриху, застыла еле заметная лукавая улыбка. И когда молодой врач стал со странным любопытством напряженно вглядываться в покойника, тот, как показалось, сказал: «Legno santo! Светоробы!»