Иисус не настаивал больше. Он отвернулся и прошел несколько шагов. Потом он снова остановился и взглянул на Иуду, как бы желал что-то сказать, но только печально покачал головой и продолжал свой путь по подъему к холму, на котором все еще стояла Мария Магдалина.
Иуда с возрастающей тоской следил за тем, как Он удалялся.
"Он уходит", -- думал он: "уходит, не оказав мне помощи! Почему же Он мне не поможет? Или Он не в силах мне помочь? Всем другим Он умеет помочь, а мне нет, мне нет!"
* * *
Из всего сказанного Иисусом только одно пустило корни в душе Иуды, и это были слова: "Иуда, ты не веруешь в Меня!" Они постоянно звучали в его ушах с этой минуты, преследуя его сомнениями и вопросами.
Он отвечал: "Это неправда, ведь я люблю Его, так как же мне не веровать в Него!"
Но этот ответ не давал ему, однако, успокоения. Он чувствовал, что есть все-таки мрак, в который он тщетно старается внести свет, есть гложущее сомнение, которое он тщетно ищет убить.
То, что он во время этого разговора сказал Иисусу, вырвалось из глубины его сердца, неясное, неуверенное, тоскливое, каким оно бродило в нем. Чувство, привязывавшее его к Иисусу, было столь же сильно, как и прежде, сделалось, быть может, еще сильней, по крайней мере, горячей и сознательней; но оно не было больше счастием, а было мучением, снедающей тревогой, полной самоупреков, сомнений, непонятных призывов. Оно не нежилось больше в солнечном сиянии, не звучало заодно с пением птиц, с шелестом листьев, с плеском волн, со всей неуловимой мелодией природы; все это, как бы вторившее прежде издалека ликовавшему внутри его сознанию, превратилось теперь во враждебные, угрожающие силы, производившие натиск на его душу и в дребезги разбивавшие гармонию. Он боялся и думал даже, что ненавидит эту природу, пышная красота которой, развернувшаяся теперь во всем великолепии лета, давила ему душу, как кошмар: ему казалось, что любовь его к Иисусу точно заглушается чужими, непонятными голосами, что он точно заблудился в неведомой стране с чуждым ему языком, с жизнью, которой он жить не мог, и пустыня, сумрачная, бесплодная пустыня являлась для него его настоящей отчизной, настоящей почвой для его воли и стремлений. В пустыне, -- вот где любовь его к Иисусу могла достичь своего полного расцвета, питаемая лишениями, бичеванием и постом, -- в ненависти к жизни и всем ее наслаждениям, и, когда он в одиночестве вызывал перед собой образ Иисуса, то Его окружала пустыня, и в чертах Его отражалась ее мрачная, угрюмая красота.
Но все это пока еще бродило в нем смутно и неясно, и он не понимал еще, почему это так, и как совершилась в нем эта перемена. На исчезнувшее счастливое время он оглядывался со смешанным чувством удивления и безнадежной тоски; он не в состоянии был постичь, что это, действительно, он так чувствовал и так жил, но ему страстно хотелось бы снова растворить свое я в этом блаженном сне. Почему он очнулся от него, что пробудило его? Порой он думал: "это Иоанн мстит мне из своей могилы".
Тогда случилось нечто, озарившее для него внезапным светом его внутренний мир и сделавшее смуту в его душе вполне ясной и сознательной, сделавшее ее борьбой между двумя несоединенными силами.