И составилось внезапное священное шествие: Тиамид отпустил бессейцев, признал себя обязанным им за их усердие и обещал немного погодя, в полнолуние, прислать сто быков, тысячу овец и каждому по десяти драхм. Отец положил руки ему на плечи, и Тиамид облегчал ему путь, поддерживал поступь старческую, от нечаянной радости несколько шаткую. С зажженными факелами вели старца в храм Изиды, рукоплесканиями и громкими радостными криками сопровождали; играло много свирелей и священных флейт, и под эти звуки неутомимое юношество вакхически плясало.
Арсака также не отстала от того, что происходило: со своими телохранителями в особом шествии она вошла в храм Изиды, надменно и важно, и сделала вклад из ожерелий и множества золота, как будто из тех же побуждений, что и весь город, на самом же деле она обращала свой взор на одного лишь Теагена и более всех остальных наслаждалась его лицезрением. Но ее радость была омрачена: Теаген, ведя под руку Хариклею и отстраняя теснящуюся толпу, вонзил в Арсаку острое жало ревности.
Каласирид, очутившись внутри храма, пал на лицо свое, охватил ноги кумира и провел в таком положении несколько часов. Он едва не умер, с трудом поднялся с помощью окружающих, совершил возлияние и помолился богине, снял с головы венец жречества и увенчал им Тиамида. Народу же сказал, что он уже стар, что уже видит приближение последнего дня, а его сын, будучи старшим в роде, имеет законное право на знаки пророчества и годен душой и телом для священнослужения.
Громкий крик народа был ему ответом, ободрениями изъявили все свое согласие. Тогда Каласирид занял одну из частей храма, предназначенную для пророчествующих, и остался там вместе с сыновьями, Теагеном и Хариклеей. Остальные разошлись по своим домам.
Отправилась домой и Арсака, но несколько раз возвращалась обратно в храм, якобы из-за большого почтения к богине. Наконец, хотя и поздно, она ушла, но часто, пока это было возможно, оглядывалась на Теагена.
Вернувшись во дворец, она прямо бросилась в спальню, не снимая нарядов, кинулась на постель и лежала безмолвно. Эта женщина вообще была склонна к запретным наслаждениям, а теперь от непреоборимой красоты Теагена, превосходившей все когда-либо ею виденное, еще больше разгорелась. Так пролежала Арсака всю ночь, часто поворачиваясь с боку на бок, часто из глубины стеная[133]. Она то поднималась, то опять опускалась на постель, сбрасывала с себя одежды и снова падала на ложе. Раз она даже и служанку позвала без причины и опять отослала ее, ничего ей не приказав. Словом, любовь незаметно переходила в безумие.
Наконец старушка, по имени Кибела, одна из постельничих Арсаки, обычно прислуживавшая ей и в любовных делах, вбежала в спальню (ведь ничто из совершавшегося не скрылось от нее, так как светильник горел и вместе с тем как бы разжигал любовь Арсаки) и сказала:
— Что это, госпожа? Какая необычная, новая страсть мучит тебя? Кто это снова появился и смутил мою питомицу? Кто настолько кичлив и безумен, чтобы не уступить такой красоте, чтобы не считать за счастье любовное с тобой общение и пренебречь твоими знаками внимания? Скажи, сладчайшее мое дитятко. Никто не может быть столь адамантовым, чтобы не поддаться моему колдовству. Скажи, и ты не успеешь оглянуться, как все будет готово. В этом деле, думается, ты меня неоднократно испытала.
Кибела заворожила Арсаку такими речами, нашептывала ей в уши всяческую лесть, старалась заставить Арсаку выдать ее страсть. Та, немного успокоившись, сказала:
— Я ранена, матушка, так, как никогда еще не бывало. Видела я от тебя много услуг в подобных надобностях, но не знаю, порадуюсь ли я теперь твоему успеху. Поединок, состоявшийся сегодня перед воротами и внезапно прекратившийся, для остальных людей показался бескровным и закончился миром, для меня же стал началом более действенного сражения. Ранена у меня не какая-нибудь часть тела — не в этом дело, — но сама душа. Не в добрый час показали мне того юношу — чужеземца, что бежал с Тиамидом во время поединка. Ты, конечно, знаешь, матушка, о ком я говорю. Среди всех остальных он как молнией сверкал своей красотой. Даже не имеющие склонности к прекрасному — какая-нибудь деревенщина, — и те заметили бы его, не говоря уже о тебе и о твоей многоопытности.