— Но как это сделать?

— Через французского военного агента во Львове. Вручите ему петицию. Давайте вместе ее напишем…

Шептицкий прекрасно средактировал набросанное нами прошение, в котором мы указали, что, арестованные украинцами, мы вверили себя великодушию польского правительства и просим его об освобождении.

Французский атташе во Львове оказался мой знакомый: мы встречались с ним еще в дни войны в доме генерал-губернатора графа Бобринского. Он проявил полную готовность нам содействовать и осведомился, куда мы по освобождении хотели бы направиться — к Деникину или к Юденичу? Мы заявили, что хотели бы поехать к Деникину, чтобы быть ближе к нашим епархиям. Наша петиция была отослана Клемансо, а мы стали ждать ответа. Ждать его пришлось уже в новых условиях.

Через день-два пришло предписание польской комендатуры выслать нас в Краков.

Опять везли нас под конвоем жандармов. Дорогой мы узнали, что военный комендант Кракова — бывший генерал русской службы Симон. В Житомире, в бытность митрополита Антония архиепископом Волынским, он командовал одним из полков; тогда он приезжал к владыке Антонию с новогодним визитом, они встречались на общественных собраниях, на официальных торжествах… Мы приободрились и, по приезде в Краков, попросили жандарма протелефонировать генералу с вокзала о том, что мы приехали и просим нас сейчас же принять. Жандарм вернулся и сообщил: генерал Симон принять не может, а если мы имеем что сказать ему, то можем написать и передать через конвойного. "Ну, — подумали мы, — и перемена…"

Нас направили в монастырь, расположенный под городом, на берегу Вислы, в местечке Беляны. Это была обитель монахов-молчальников ("camaldules"). Устав этого монастыря сочетает уставы Василия Великого и св. Бернара (в основных правилах он близок траппистам). Живут они не общежительно, а в домиках, которых настроено множество. Каждый затворник имеет свой домик с маленьким огородом; по желанию монахи разводят на грядах капусту, землянику, цветы, табак; камальдулы курильщики завзятые, и табак разводят почти все. Монастырские постройки окружает прекрасный сад. Высокие двойные стены отделяют эту обитель молчания от всего мира. Одежду монахи носят грубую, шерстяную, никогда ее не снимая — ни ночью, ни в летний зной; донашивают ее до полной ветхости; периодически монах ее сам стирает в прачечной — и опять на плечи.

Странное впечатление поначалу произвел на нас этот монастырь. Монахи молчат: скользят тенями… Тишину нарушает только стук их сабо: хлоп-хлоп-хлоп… Приветствуют друг друга неизменным "memento mori, frater…"[94] — и опять молчание. На богослужение все собираются в костел. Мрак такой, что едва различаешь фигуры, гробовая тишина, один из монахов служит перед престолом: ни возгласов, ни пения, ни чтения, — только немые жесты, поклоны, движения… Прямо жутко от этой немоты и темноты… Поют они только "девятый час", но их пение более похоже на завывание, чем на пение: от долгого молчания голоса теряют благозвучность и все сливается в одно гулкое УУ… УУ… УУ…

С нами разговаривали только три монаха: настоятель, иногда навещавший нас, магистр (или начальник послушников), очень добрый, веселый старик, старавшийся нас чем-нибудь развлечь, и библиотекарь. Все трое относились к нам ласково и сердечно. Магистр приносил нам ягоды, фрукты, которых в монастырском саду было изобилие. "Я вам, как птенчикам в гнездышко, угощение приношу…" — как-то раз сказал он, указывая на гнездо, которое ласточки свили около нашего окна. Однажды, добродушно посмеиваясь над пением своих собратьев, он спросил: "Слышали, как волки выли?"

Остальные монахи, хоть с нами и не разговаривали, но их доброе, ласковое отношение мы чувствовали. Религиозный подвиг сказывался. Чудные были монахи.