Вечером, когда Иевлев вернулся с Пушечного двора, у воеводы был Осип Баженин. Федор Матвеевич подписывал бумаги, Баженин посыпал подписи песочком.
— Ну, что у них на Пушечном? — не поворачивая головы, спросил Апраксин.
— Одно название — Пушечный! — сказал Иевлев.
Баженин протянул за бумагами руку — толстые пальцы в перстнях и кольцах дрожали.
— Ого! — усмехнулся Федор Матвеевич. — Видать, слезное было прощание с государем в Холмогорах?
И с хрустом надкусил сочное яблоко.
Глазки Баженина злобно блеснули из-под опухших век: молод воевода, а как разговаривает! Ничего, еще прижмем, запищишь у нас, возрыдаешь слезно, Федор Матвеевич! Не таким хребты ломали!
Но ничего не сказал, поклонился, вздохнул, словно каясь.
— Так вот и начинай! — сказал Апраксин. — Медлить не для чего! Пусть народишко лес возит, пилит, обтесывает. Верфи еще толком не достроены, порядку нигде нет. Государева воля, сам ведаешь, Петр Алексеевич шутить не любит. Не нынче-завтра мы с Сильвестром Петровичем сами приедем смотреть, как делаешь. Увидим — худо, не пожалеем. Да ты садись, что стоишь, в ногах правды нет. Винца налить?
Баженин сел, стул заморской работы на львиных лапах затрещал под его дородным телом. Прикинувшись добродушным, почтительным, даже робким, сказал, что не смеет, а то бы попросил водочки — опохмелиться. Федор Матвеевич смотрел на него прищурившись, холодно, недоверчиво, постукивая пальцами по столешнице.