— Пришла, так кланяйся! — крикнул Антип. — Кланяйся, не стой чурбаном! В ноги пади, проси жалостно, с умилением…
— Для чего так, батюшка? — тихо спросила Таисья.
Старик опешил на мгновение, потом закричал еще злее:
— Падаль гнилая, дура, для кого от меня ушла? Для ярыги беспортошного, для покрутчика, для весельщика. Вот и достигла! А я — кормщик царев, вот я кто! Я самого царя…
Таисья медленно повернулась и вышла в сени. Голову она держала высоко, в глазах не было ни слезинки. Антип кричал в избе, уронил подсвечник, заругался. Она тихо притворила за собою калитку и пошла к Соломбале, на верфь, туда, куда еще утром угнали мужиков из города. Короткий осенний день уже кончался. Черные тучи — клочкастые, низкие — ползли над городом, над луковками церкви великомученицы Параскевы, над высоким домом богатого попа Кузьмы. Дождь накрапывал — мелкий, медленный, холодный. Стрельцы — в шапках, опушенных лисьим мехом, в долгих, почерневших от сырости кафтанах, туго подпоясанные веревочными поясами — шагали по домам, хмурые, злые, — стыдно бабам в глаза глядеть. У калиток, у крылец подвывали старухи. Конным строем — по три в ряд — возвращались рейтары…
То место, у которого давеча стоял голландский корабль, Таисья не узнала: по берегу шел крепкий, с железными копьями по верхам частокол, над углами возвышались будки — сидеть ратным людям, смотреть, как работают на верфи, да не задумали ли они лиха: бежать, али убить мастера, али уплыть Двиною. И ратные люди из немцев уже сидели в теплых тулупах, в меховых шапках, с алебардами и ружьями, — от такого куда уйдешь? И ворота тоже были не простые, а двойные, шитые железом. В одни въедешь, другие не откроют. Первые закроют, все осмотрят — тогда валяй дальше.
У частокола ходили бабы с распухшими глазами, тетешкали детей. Ребята постарше держались за подолы, дрожали от сырости, спрашивали:
— Мамка, а где тятька наш? Мамка, а чего тятька не идет?
— Мамка, рази тятька еще с моря не вынулся?
— Мамка, тут рыбкой торгуют?