— Разумом млад, Сильвестр Петрович, уж вы простите, не сказывайте, куда там велено, уж вы простите, отслужим…

У Иевлева потемнело в глазах, пересох рот.

— Да ты что, Иван Кононович, как обо мне думаешь?

— Немало нынче народишка, спроста эдак, по малоумию брякнут, — не глядя на Иевлева, быстро, чужим голосом говорил мастер, — брякнут где ни на есть, а после и отдуваются. Давеча шли мы сюда, а навстречу рейтары человечка волокут. Что такое? Слово, говорят, молвил. Уж вы сделайте божескую милость, простите. И мастер-то какой, первой руки…

Говорил, а в глазах стояла неприязнь.

В горнице, пыхтя, пил квас стрелецкий голова, посмеиваясь говорил:

— Ну и народ, ай народ! Наплачешься с ним, Сильвестр Петрович!

Иевлев молча сел на лавку, низко опустил голову, закрыл глаза, будто от света свечей. Говорить не хотелось.

Ночью он спал плохо: было жарко, душно, хотелось пить. Напился, остудил горницу, — не спалось. Все вспоминался Кочнев на воронежских верфях, измазанный в смоле, со складным аршином, с ловким топором, как смотрит на оснащенный корабль, как говорит:

— А ничего построили, Сильвестр Петрович. Доброе суденышко! И ходкое будет, непременно ходкое…