— К тебе иду, Афанасий Петрович, — шепотом заговорил Молчан. — Еще беда: ныне в соборе схватили Ватажникова, повели править розыск. Я схоронюсь, ежели вынырнуть не в доброе время — воткнут голову на рожон, не помилуют. Да рожон что! Один добрый человек давеча сказывал: новую казнь государь из-за моря привез — колесо, на том колесе руки-ноги ломают живому, вишь чего фрыги удумали…
Он улыбнулся мгновенно:
— Так-то, Афанасий Петрович, крутая каша у нас заварилась. Воеводе Азов причудился, будто как в допрежние времена его на копья поднять вздумали. Ну, а кому охота? Воеводе-то жизнь красная, со щами, а щи с убоиной, к тем щам пироги пряженые, вина — пей не хочу, зачем воеводе помирать? Вот и воюет воин за свой живот…
Молчан говорил быстро, без злобы, с веселым добродушием.
— Ну и дядюшку, небось, поминает. Все ж таки родная кровь. А того дядюшку господин Разин на крепостной стене в городе Астрахани пеньковою петлею удавил. Степушко-то знал, кого давить, не ошибался, небось. Видится боярину Алексею Петровичу и здесь на Архангельске Степан…
Крыков молчал — слушал, вникая в быстрые мысли Молчана.
— Покуда нет меня, — сказал Молчан, — ты, Афанасий Петрович, живи тихохонько. Тебя с нами не видывали, ты о нас и не слыхивал. Ватажников и Ефим — кремни, не выдадут ни на дыбе, ни на огне. Ни с какой сугубой пытки не заговорят. А ежели воеводские псы, что сами прознали про Андрюшку-холопя, и возьмут меня за караул, — я ни на кого не скажу. Понял ли?
— Понял.
— Ну, прощай, Афанасий Петрович, до доброго часу.
— Прощай, друг.