Наконец Гриднев застонал, его еще облили ледяной водой, палач Поздюнин вытер руки полотенцем, подергал пеньковые веревки, огладил хомут, чтобы все было в исправности, не осрамиться перед боярином. Дьяк Молокоедов лучинкой зажег свечи на другом шандале, очинил перо, размотал сверток бумаги — писать.

— Ну, делай, делай! — приказал думный Ларионов палачу. — Шевелись живее…

Два бобыля, жившие при тюремной избе, принесли Ефима. Стоять он не мог — его посадили под дыбой. Поздюнин заправил его руки в хомут, забрал петлею, вопросительно взглянул на думного дворянина Ларионова. Тот, раскидывая русые усы по щекам, навалился локтями на стол, приготовился слушать. Веревка пронзительно заскрипела. На розовой коже Гриднева проступили ребра, тело сделалось длинным, словно неживое. Поздюнин правой рукой взял кнут, плетенный из татарской жимолости, изготовился к удару.

— Ты легче! — велел думный. — Бей, да без поддергу!

И, оборотясь к Прозоровскому, объяснил:

— Хорош у нас палач, лучшего не сыщешь, да только тяжело бьет. А ежели еще с поддергом — жди не менее часу, покуда водою отольют…

Веревка все скрипела. Гриднев совсем повис, в тишине было слышно его свистящее дыхание. Думный, все раскидывая по щекам усы, спросил:

— Ну, дядя, будешь сказывать по чести?

Гриднев ответил сразу, спокойным голосом, будто сидел на лавке:

— Ты знай своего дядю палача Оську, орленый кнут да липовую плаху. Я тебе, суке, не дядя.