С трудом шагая опухшими ногами по гнилым половицам, сунув руки в широкие рукава теплой фуфайки, поеживаясь от озноба, Хилков твердым голосом говорил, что единственное, благодаря чему он живет и еще надеется пожить малость, есть писание труда «Ядро российской истории», но что каждый день встает все больше и больше преград, с которыми сил не хватает справляться. Прошел нынче слух, что его, Андрея Яковлевича, непременно лишат перьев, чернил, бумаги, — на чем тогда писать дальше? А книга вовсе не закончена, написано пока не все и даже не перебелено…

— Бумага вот, тут много! — сказал Якоб, кладя на стол стопу. — Надолго хватит!

— Много не велено держать, — ответил Хилков, — ругаться, поди, будут…

— Спрятать надо, рассовать по разным углам, чтобы не вместе была…

Хилков вдруг с подозрением взглянул на Якоба.

— Значит, более не принесешь? — спросил он тихо.

— Не принесу.

Они помолчали. Да и трудно клеится разговор, когда один из друзей уезжает, а другой остается.

Якоб коротко рассказал о своих планах.

— Ну, когда так, — строго заговорил Хилков, — в Копенгагене увидишь Измайлова. Скажи ему моим именем, да что моим! Не для себя, я чай, делаю, — пусть отыщет здесь каких ни есть сребролюбцев, даст им денег, дабы писать мне не запрещали. А коли сам сробеет, на Москву пусть отпишет.