Якоб сел. Измайлов позвонил в серебряный колокольчик, велел слуге подать ужин, зажечь еще свечей. Теперь Якоб увидел, что Измайлов немолод — более сорока лет, лицо открытое, смуглое, быстрый взгляд, черные стрелками усы над полногубым ртом.
— Что Хилков?
Слуга накрывал стол, внес вино, блюда с едой. Якоб рассказывал. Измайлов внимательно слушал, в глазах его светилось доброе участие. Иногда он сердито кряхтел, иногда ругался. Когда Якоб кончил свою невеселую повесть о Хилкове, Измайлов вздохнул:
— Ах ты, горе какое. Ну как ему помочь? Ведь молод он, совсем молод, а ты вот говоришь: сед стал! Надобно думать, думать, авось, что и придумаем. Далее рассказывай! Впрочем, погоди, вот что скажу: великую службу сослужил ты отечеству своему…
Якоб краснел, но смотрел на посла прямо, хоть и боялся, что слезы выступят на глаза.
— Великую службу. Грамот твоих тарабарских я сам получил более десятка, ключ у тебя к ним добрый, тем ключом грамоты открывал, пересылал на Москву — государю, через Польшу и иными путями. Твои грамоты, что шли от тебя из Стокгольма, все своего места достигли через город Улеаборг. Умирали наши пленные, но свое дело делали. В крови многие грамоты, но доставлены непременно. Слава, великая слава павшим!
Посол помолчал, задумавшись.
— В оковах, страшными муками мучимые, не забывали присягу, крестного целования, верные добрые люди. Имена знаешь ли?
— Нет! — сказал Якоб. — Ни единого имени не ведаю, кроме того, кому палач отрубил голову в замке Грипсхольм.
— Щербатый, слышал. Пытали его?