— Кровь ладно! — сердито сказал Пайга. — Совсем дохлый был, вовсе дохлый, когда привезли. Нынче какой стал!

Сермик тоже рассердился — они оба сердились, когда Рябов не хотел есть парное оленье сердце или пить горячую оленью кровь. А Рябову было весело поддразнивать их. Они сердились и обижались быстро, как дети, и как дети радовались, когда Рябов их слушался.

— Не дохлый я был! — дразня, сказал он. — Чего выдумали! Дохлый! Я — хороший был. Жирный… Живой я был, а не дохлый!

— Живой? — крикнул Пайга.

— Ц-ц-ц! — зацмокал Сермик. — Совсем дохлый был. Ничего не говорил — вот как.

И он показал, какое лицо было у Рябова, когда его привезли в тундру и внесли в чум. Рябов расхохотался. Сермик тоже засмеялся. В темноте завозилась и засмеялась инька — жена Сермика, она укачивала ребенка и не смела сидеть с мужчинами у огня.

— Пожил — значит, пора и честь знать! — сказал Рябов. — Сами говорите — жирный стал. Скоро теперь соберусь, не нынче-завтра…

— Завтра снег будет — промышлять пойдем! — сказал Пайга.

В это время за стенами чума послышался громкий злой собачий лай. Рябов прислушался и быстро поднялся на ноги. Пайга тоже вскочил. Все они ждали из города младшего сына Пайги, но собаки не стали бы так злобно лаять на Тенеко.

— Иди, иди! — сказал Пайга, толкая Рябова в другую половину чума, в синикуй, где стояли идолы-божки и висела православная икона. — Иди, иди скоро, Иван!