— Вишь, как! — сказал Смирной. — Огнем горит!
Сидя в землянке у печки, Таисья дремала, когда приехал Егорша. Он был не один — с матросами, похудевший, продрогший, голодный. Таисья не сразу узнала Пустовойтова, — так изменила его тюрьма.
— Я ведь сразу со съезжей на Мхи пошел к тебе, Таисья Антиповна, — быстро говорил он, — а ты только к лодьям отправилась. Побежал на пристань — монахи паруса вздевают. Кричал, кричал, не услышала ты… Сильвестр Петрович здоров, ничего. Отпустили меня, с чего не знаю, спехом, да сразу на шанцы приказали ехать — таможенным поручиком…
— Похудел ты, Егорушка…
— Похудеешь! — усмехнулся Пустовойтов.
И, поджав губы, стал разворачивать сверток, что принес с собою. Смирной поставил свечу поближе. Егорша разворачивал бережно, не торопясь.
— Что это? — спросила Таисья.
— Шпага! — сказал Егорша. — Афанасия Петровича шпага. Я в давние времена ее для него купил, он ее целовал, как произвели его в капитаны. А нынче отыскалась она на шведском корабле. Вот и буквы вырезаны на ней, покойный Прокопьев резал — видишь: Афанасий Крыков… Вот судьба!
Он поднял свечу повыше, показал буквы.
— Не повредило нисколько. Зажало ее сильно меж досок. Ржавчину очистим, в церкви повесим. Надо бы на цитадели, да собака Мехоношин, небось, не пустит…