— Занемог?

— Отходит! — ответил кормщик, глядя на Иевлева.

Царь наклонился к Сильвестру Петровичу, взял его руку, кликнул лекаря. Ноздри короткого носа Петра трепетали, зрачки выпуклых глаз блестели гневно и ярко, рот под жесткими щетинистыми усами был крепко сжат. Лекарь оттиснул кормщика, солдаты с факелами подошли ближе.

Рябов встал с колен, взглянул Петру в глаза.

Они долго смотрели друг на друга, оба огромные, на голову выше всех свитских, и внезапно лицо Петра — загорелое, обветренное, суровое — словно бы незаметно дрогнуло и на короткое мгновение смягчилось. Он за плечи притянул Рябова к себе и, ничего не говоря, с удивленным и небывало-ласковым выражением глаз, трижды, уколов жесткими усами, поцеловал в губы; потом, как бы устыдившись этого своего поступка, но все еще крепко держа кормщика за плечо, оборотился к Иевлеву, над которым хлопотал иноземец-лекарь.

— Was?[3] — грубо спросил у него Петр.

Тот успокоительно закивал.

Перепуганный и оттого неловкий, острожный кузнец зубилом отворял цепь, чадили и трещали факелы; постаревший, с отеками под глазами Апраксин аккуратно разводил в кружке коньяк с водою. Петр, все держа Рябова за плечо, с тревогою всматривался в лицо Иевлева. Продолжая делать мускулистыми, голыми, поросшими волосами руками свою работу, лекарь быстро, сурово, по-немецки объяснял, что, весьма вероятно, капитан-командор и скончается, так как кровь покинула многие хранилища, хоть, впрочем, отчаиваться еще рано.

— Вон еще — цепь! — крикнул Петр кузнецу. — На кормщике!

Тот, робея царя, свиты, чадящих факелов, подошел к Рябову, упер зубило, ударил молотом. Зубило со скрежетом сорвалось.