Лил проливной, с завываниями, осенний дождь. Над Ладожским озером, над невскими рукавами, над осажденной крепостью Нотебург, над всем огромным русским лагерем визжал ветер. Полог царева шатра набух, капли падали на стол, на карты и бумаги, огненные язычки свечей вытягивались и коптили. Было холодно, сыро и неприютно.

Петр, швырнув плащ на постель, кряхтя стал снимать облепленные грязью, тяжелые ботфорты. Александр Данилович почесывался, вздыхал, сетовал, что боль в межкрыльях делается с каждою минутой все нестерпимей, а тут и бани нет — попариться толком.

— Не нуди ты для бога, Санька! — ложась на походную, жесткую постель и с наслаждением вытягивая ноги в красных протертых чулках, попросил Петр. — И что ты за человек небываемый: ну сделал дело, все то видели, ероем шведа бил, воздается тебе, ведаешь сам, а тянешь с запросом. Не отбиты у тебя, собаки, черева, и не думаешь ты того, а жилы мои мотаешь…

— Не вовсе, а отбиты! — упрямо сказал Меншиков.

— Врешь, пес! И никакой швед тебя в межкрылья не бил…

— Ан бил!

Петр скрипнул зубами.

Повар Фельтен принес кусок холодной говядины, сухари и кувшин с вином.

— А щи? — сердито удивился Меншиков.

Фельтен не отозвался: он не любил болтать лишнее.