— Хлебное вино офицеру никак не прилично пить! — молвил матрос. — Мы об том не раз беседовали, а вы все свое. Уж если в морском деле ты, господин капитан-командор, более толку знаешь, нежели я, то в обращении, в туалете, в манерах и в кушаний с винами я здесь наипервейший человек. Судьба злую шутку со мной удрала, но от того, что покинула меня фортуна, нисколько иным я не стал.
И, повернувшись к Рябову, он продолжал с дрожанием в голосе:
— Поверите ли, сударь, разные лица достойнейшие и кавалеры у нас к столу бывают, вплоть даже до вице-адмиралов и посланников. А месье Калмыкову все едино, какое кушанье подано, — лишь бы ложка стояла. Они жидкого в рот не берут, а чтобы с перцем, с чесноком, с луком — горячее и густое. Вина — лакрима кристи и иные прочие — стоят на погребе без употребления, а…
— Подавай! — ударив кулаком по столу, крикнул Калмыков. — Мучитель!
Матрос пожал плечами, взбил седой кок на лбу, ушел. Рябов с улыбкой спросил:
— Юродивый, что ли?
— Зачем юродивый? Крест мой — Спафариев-дворянин. Али не слышал гисторию…
Иван Иванович ответил, что историю слышал.
— Он и есть — ерой сей фабулы. Всем прочим — смехи, мне за грехи мои ад на земле. Что с ним делать? В матросском кубрике ему не житье — грызут его денно и нощно, взял к себе — веришь ли, гардемарин, — порою посещает мысль: не наложить ли на себя руки! Одиннадцать лет сия гиря ко мне привешена. Выпороть бы его, сатану бесхвостого, один только раз, единый, так нет, не поднимается рука. Не могу! Вот и пользуется! Сел на шею и сидит, и не сбросить, до самой моей смерти так и доживу с сим добрым всадником на закукорках.
Спафариев принес миску, поставил на стол, возгласил: