— Ну, я вам расскажу ее. Осенью пятьдесят седьмого года я получил через Брюссель письмо из Петербурга. Незнакомая особа извещала меня со всеми подробностями о том, что один из сидельцев у Трюбнера, Михаловский, предложил свои услуги III отделению шпионить за нами, требуя за труд двести фунтов — что в доказательство того, что он достоин и способен, он представлял список лиц, бывших у нас в последнее время, — и обещал доставить образчики рукописей из типографии.

Прежде чем я хорошенько обдумал, что делать, — я получил второе письмо того же содержания через дом Ротшильда.

В истине сведения я не имел ни малейшего сомнения. Михаловский, поляк из алиции, низкопоклонный, безобразный, пьяный, расторопный и говоривший на четырех языках, имел все права на звание шпиона и ждал только случая pour se faire valoir.[1237]

Я решился ехать с Огаревым к Трюбнеру и уличить его, сбить на словах — и во всяком случае прогнать от Трюбнера. Для большей торжественности я пригласил с собой Пианчиани и двух поляков. Он был нагл, гадок, запирался, говорил, что шпион — Наполеон Шестаковский, который жил с ним на одной квартире… Вполовину я готов был ему верить, то есть что и приятель его шпион Трюбнеру я сказал, что я требую немедленной высылки его из книжной лавки. Негодяй путался, был гадок и противен и не умел ничего серьезного привести в свое оправдание.

— Это все зависть, — говорил он, — у кого из наших заведется хорошее пальто, сейчас другие кричат: «Шпион!»

— Отчего же, — спросил его Зено Свентославский, — у тебя никогда не было хорошего пальто, а тебя всегда считали шпионом?

Все захохотали. (353)

— Да обидьтесь же наконец, — сказал Чернецкий.

— Не первый, — сказал философ, — имею дело с такими безумными.

— Привыкли, — заметил Чернецкий.