— А что, в этой растрепавшейся прическе, в этом смятом костюме, в этой позе я и в самом деле будто недурна.
Сказавши это, она вдруг опустила глаза и покраснела, покраснела откровенно, до ушей. Чтоб скрыть, она запела известную песню, которую Гейне изуродовал в своем переводе и которая страшна в своей безыскусственной простоте:
Et je mourrai dans mon hotel,
Ou a l'Hotel-Dieu. [1351]
Странное существо, неуловимое, живое, «Лацерта»[1352] гётевских элегий, дитя в каком-то бессознательном чаду. Она действительно, как ящерица, не могла ни одной минуты спокойно сидеть, да и молчать не могла. Когда нечего было сказать, она пела, делала гримасы перед зеркалом, и все с непринужденностью ребенка и с грацией женщины. Ее frivolite[1353] была наивна. Случайно завертевшись, она еще кружилась… неслась… того толчка, который бы остановил на краю или окончательно толкнул ее в пропасть, еще не было. Она довольно сделала дороги, но воротиться могла. Ее в силах были спасти светлый ум и врожденная грация.
Этот тип, этот круг, эта среда не существуют больше. Это la petite femme[1354] студента былых времен, гризетка, переехавшая из Латинского квартала по ею сторону Сены, равно не делающая несчастного тротуара и не имеющая прочного общественного положения камелии. Этот тип не существует, так, как не существует конверсаций[1355] около камина, чтений за круглым столом, болтанья за чаем. Другие формы, другие звуки, другие люди, другие слова… Тут своя скала, свое crescendo. Шаловливый, несколько распущенный элемент тридцатых годов — du leste, de l'espieglerie[1356] — перешел в шик — в нем был кайеннский перец, но еще (425) оставалась кипучая, растрепанная грация, оставались остроты и ум. С увеличением дел коммерция отбросила все излишнее и всем внутренним пожертвовала выставке, эталажу. Тип Леонтины — разбитной парижской gamine[1357] — подвижной, умной, избалованной, искрящейся, вольной и, в случае надобности, гордой — не требуется, и шик перешел в собаку. Для бульварного Ловласа нужна женщина-собака, и пуще всего собака, имеющая своего хозяина. Оно экономнее и бескорыстнее, — с ней он может охотиться на чужой счет, уплачивал одни extra.[1358] «Parbleu, — говорил мне старик, которого лучшие годы совпадали с началом царствования Людвига-Филиппа, — je ne me retrouve plus — ой est Ie fion, Ie chique, ой est l'esprit?.. Tout cela, monsieur… ne parle pas, monsieur, — c'est bon, c'est beau wellbrede't, mais… c'est de la charcu,terie… c'est du Rubens».[1359]
Это мне напоминает, как в пятидесятых годах добрый, милый Таландье, с досадой влюбленного в свою Францию, объяснял мне с музыкальной иллюстрацией ее падение. «Когда, — говорил он, — мы были велики, в первые дни после февральской революции, гремела одна «Марсельеза» — в кафе, на улицах, в процессиях — все «Марсельеза». Во всяком театре была своя «Марсельеза», где с пушками, где с Рашелью. Когда пошло плоше и тише… монотонные звуки «Mourir pour la patrie»[1360] заменили ее. Это еще ничего, мы падали глубже… «Un sous-lieutenant accable de besonge..: drin, drin, din, din, din»[1361] … эту дрянь пел весь город, столица мира, вся Франция. Это не конец: вслед за тем мы заиграли и запели «Partant pour la Syrie» — вверху и «Qu'aime done Margot… Margot»[1362] — внизу, то есть бессмыслицу и непристойность. Дальше идти нельзя». (426)
Можно! Таландье не предвидел ни «je suis la femme a barrrbe»,[1363] ни «Сапера», — он еще остался в шике и до собаки не доходил.
Недосужий, мясной разврат взял верх над всеми фиоритурами. Тело победило дух и, как я сказал еще десять лет тому назад. Марго, la fille de marbre, вытеснила Лизетту Беранже и всех Леонтин в мире. У них была своя гуманность, своя поэзия, свои понятия чести. Они любили шум и зрелища больше вина и ужина и ужин любили больше из-за постановки, свечей, конфет, цветов. Без танца и бала, без хохота и болтовни они не могли существовать. В самом пышном гареме они заглохли бы, завяли бы в год. Их высшая представительница была Дежазе — на большой сцене света и на маленькой theatre des Varietes. Живая песня Беранже, притча Вольтера, молодая в сорок лет Дежазе — менявшая поклонников, как почетный караул, капризно отвергавшая свертки золота и отдававшаяся встречному, чтоб выручить свою приятельницу из беды.
Нынче все опрощено, сокращено, все ближе к цели, как говорили встарь помещики, предпочитавшие водку вину. Женщина с фионом интриговала, занимала; женщина с шиком жалила, смешила, и обе, сверх денег, брали время. Собака сразу бросается на свою жертву, кусает своей красотой и тащит за полу sans phrases.[1364] Тут нет предисловий, — тут в начале эпилог, Даже благодаря попечительному начальству и факультету нет двух прежних опасностей. Полиция и медицина сделали большие успехи в последнее время.