Объявили сударю (sieur) Александру Герцену, говоря ему, как сказано в оригинале». Тут следует весь текст опять. В том роде, как дети говорят сказку о белом быке, повторяя всякий раз с прибавкой одной фразы: «Сказать ли вам сказку о белом быке?»

Далее: «Мы пригласили поименованного (Ie dit) Герцена явиться в продолжение двадцати четырех часов в префектуру для получения паспорта и для назначения границы, через которую от выедет из Франции.

А чтоб сказанный сударь Герцен не отозвался неведением (nen pretende cause dignorance—каков язык!), мы ему оставили эту копию сказанного решения в начале сего настоящего нашего протокола объявления— nous lui avons laisse cette copie tant du dit arrete en tete de cette presente de notre proces-verbal de notification».

Где мои вятские товарищи по канцелярии Тюфяева, где Ардашов, писавший за присест по десяти листов, Вепрёв, Штин и мой пьяненький столоначальник? Как сердце их должно возрадоваться, что в Париже, после Вольтера, после Бомарше, после Ж. Санд и Гюго, — пишут так бумаги! Да и не один Вепрёв и Штин должны радоваться — а и земский моего отца, Василий Епифанов, который, из глубоких соображений учтивости, писал своему помещику: «Повеление ваше по сей настоящей прошедшей почте получил и по оной же имею честь доложить…»

Можно ли оставить камень на камне этого глупого, пошлого здания des us et coutumes,[570] годного только для слепой и выжившей из ума старухи, как Фемида?

Чтение не произвело ожидаемого действия; парижанин думает, что высылка из Парижа равняется изгнанию Адама из рая, да и то еще без Евы — мне, напротив, (372) было все равно, и жизнь парижская уже начинала надоедать.

— Когда должен я явиться в префектуру? — спросил я, придавая себе любезный вид, несмотря на злобу, разбиравшую меня.

— Я советую завтра, часов в десять утра.

— С удовольствием.

— Как нынешний год весна рано начинается, — заметил комиссар города Парижа, и в особенности Тюлье-рийский.